Иерусалим
Шрифт:
Теперь он подъезжал к Дентону, его тень на дороге позади становилась длиннее. Здесь ждала развилка, как на противной стороне деревни, и Генри выбрал путь слева от себя, чтобы обогнуть поселение. Съехал на юг по боковой дороге, что бежала к Хортону, а потом миновала соломенные крыши Грэйндж-Фарм, чуть дальше по пути. Черные борозды после плугов, что разграфили поля, на верхушках гряд припорошило золотом, где их касались лучи низкого солнца. В спине расскрипелись пружинки и шарнирчики – заявлял о себе возраст, пока Генри крутил педали к Брэфилду под надзором безмятежных лошадей за изгородями.
Если верить Дэну Тайту, Джон Ньютон оставил мореходство и работорговлю через несколько лет после женитьбы, что состоялась в тысяча семьсот пятидесятом. Но даже так больше казалось, будто он взялся за ум из-за болезни, а не убеждения. Затем, под тысяча семьсот
«Изумительную благодать» Ньютон написал, считается, к тысяча восемьсот семидесятому, когда ему было сорок пять или окрест того. Десять с чем-то лет спустя он уехал из Олни в Лондон, где стал пастором в церкве, что прозывалась церковь Святой Марии Вулнот. Там он с успехом читал проповеди, потом ослеп и умер, как было ему восемьдесят два. Может, ему мнилось, будто он искупил грехи, но Генри не знал преступления хуже, чем продавать других людей в рабство. Даже Господь при всем своем милосердии наслал на Египет казни, когда иудеи были ихними рабами, и Генри не знал, какое же искупление истребно для такого смертного греха.
Он так погрузился в мысли, что был ни сном ни духом, как уже проехал Брэфилд и налегал на педали на запад к Хафтонам, а красное солнце опускалось, как головешка, что готовится запалить деревья на горизонте впереди. Генри все думал о Ньютоне и как это странно, что он ослеп, хотя в «Изумительной благодати» писал ровно наоборот. Еще он все крутил в мозгах слова Дэна Тайта о времени, когда Ньютон служил в лондонской церкви Святой Марии Вулнот, читал проповеди. Почтенный староста сказал, что промеж паствы был такой мистер Уильям Уилберфорс, который после стал аболиционистом и много чего сделал, чтобы прочно покончить с рабством. Оказалось, особенную опору и вдохновение он нашел в проповедях пастора Ньютона. Могет статься, кабы не Ньютон и евойное великое раскаяние, подлинное оно или нет, то и рабство отменили бы не раньше, а позже, а то и вовсе бы не отменили. Доброе и худое так и качались из стороны в сторону, пока Генри проехал поворот на Малый Хафтон справа и потом, милю спустя, поворот на Большой Хафтон слева. Небо над Нортгемптоном было как драгоценность в ложе из розовых лепестков.
Генри знал, что это по-христиански – простить мистера Ньютона за его дела, но рабство – не какое-то слово из учебников про историю, которые он все одно читать не умел. Он почесал руку и задумался, что помнит о тех днях. Было ему около тринадцати годков, когда мистер Линкольн победил в Гражданской войне и отпустил рабов. Генри к этому времени уже шесть лет как аклеймили в рабство, хотя из этого события в возрасте, когда ему было семь, он не помнил ничего, кроме как плакала евойная мамка и говорила «тише». А о дне, когда их раскабалили, он помнил только то, как всем было страшно. Как будто в глубинах душ все знали: цветных после освобождения ждут одни беды – да так оно и вышло. Бывшие надзиратели с плантаций говаривали, что рабы были счастливей до того, как их отпустили, а друзья-приятели надзирателей уж позаботились, чтобы так и было. Те десять лет, что Генри с родителями провели в Теннесси перед отправкой в Канзас, – все сплошь насилия и избиения, вешательства, убийства, поджоги; Генри было гадко на душе от одной только мысли. Их наказывали всего лишь за то, что их освободили, вот и вся честная истина.
На горах облаков на западе умирало пламя, и небо позади него замарали темно-синие оттенки, когда он проехал мимо Летнего Лужка в сторону парка Беккетта. Или в сторону Коровьего Лужка, как до сих пор звали поля окрест местные с Алого Колодца, подсыпая еще щедро свойного акцента – «midder» вместо «meadow». Генри сказывали, что здесь кончилась еще одна английская война. Не Гражданская, хотя у той последнее большое сражение тоже грянуло поблизости. А то была война еще раньше, прозывалась Войной роз, хотя Генри и не знал толком, ни за что воевали, ни каким годом замирились. Он не мог не думать, что будь Англия Америкой и приди ты в такое место, где кончились и Война за Независимость, и Гражданская, то ты бы это точно заметил. Надо думать, такой уж местный обычай – умалять события, хотя Генри всегда казалось, что англичане любят прихвастнуть ихним прошлым не меньше других, а то и поболе многих. Просто как будто те, кто пишет всякие книжки об истории, в упор не замечали Нортгемптона, словно на нем лежала пелена, либо они были как кони с шорами, а город целиком попадал в слепое пятно.
Когда Генри доехал до перекрестка с больницей по правую руку и местом, что прозывалось Крайние Ворота, впереди, он остановился у питьевого фонтана рядом с колодцем святого Томаса Беккета и прислонил велосипед к шероховатой стене, а сам слез и попил, как раньше. Вода уже не казалась такой сладкой, как утром, хотя Генри признавал, что причиной тому мог быть евойный душевный разброд. Теперь на вкус вода была горькой. Как металл на языке.
Он снова оседлал велосипед и на перекрестке повернул налево, вдоль променада Виктории, что шел по северной стороне парка. Генри прокатил среди телег, трамваев и прочего, правивших путь домой под небом почти лилового цвета, и оставил луга позади, притаптывая брусками листья, нападавшие в канавы, катил дальше через сладкую вонь со скотных дворов. Загоны, где держали животных, были слева от Генри, оттуда в сумраке то и дело слышались мычание и блеяние. Проезжая мимо, он задумался, как днем видал, что все овцы, коровы и прочие помечены краской – пятнышками на спинах, красными да синими. Если подумать, за все разы, сколько он здесь проезжал, ни одного животного не видал с клеймом. Он дал этой мысли устаканиться, минуя гостиницу «Плуг», что стояла на перекрестке с улицей Моста справа, и покатил навстречу железной махине газгольдера на фоне серого света над Газовой улицей. Здесь поднял правую руку, чтобы обозначить поворот, а потом с тяжелым сердцем принялся подниматься на север по Подковной улице.
Мысли Генри все еще бередил пастор Ньютон. Он уже сомневался, сможет ли наслаждаться «Изумительной благодатью», как раньше, зная то, что узнал. Что там, он уж даже сомневался, сможет ли заставить себя молиться в церкви, коли церковники богатели бог весть на чем. Генри ни в коем случае не изверился в Боге, это и подумать смешно, но, скорее, он изверился в его служителях. Неужто в будущем Генри опять, как когда-то евойный народ в Теннесси, вернется творить молитвы в сараях да амбарах, где потише й? Когда встаешь на колени в сарае, знаешь, что Господь рядом с тобой точно так же, как и в церкви. Разница в том, что в сарае ты знаешь, что за кафедрой не стоит дьявол.
Генри понимал, что нечестно судить всех преподобных по грехам одного, но так уж пошатнулось его доверие к профессии. Он даже не знал до конца, как осуждать Джона Ньютона, при всех-то противоречиях в его истории, но, что ни говори, а имел полное право в нем сильно разочароваться. Мерка, с которой Генри подходил к таким вещам, была меркой обычных людей, а он знал, что ни он, ни его какие знакомые ни разу не продавали в рабство живую душу.
Конечно, никакие его знакомые в жисть не писали «Изумительную благодать» и не производили впечатления на мистера Уильяма Уилберфорса. Тут было об чем задуматься. Под грохот по мостовой, пока он насилу взбирался по Подковной улице, внутри него туда-обратно качались аргументы, но так и не приходили ни к какому выводу. Наверху, где путь пересекал Золотую улицу, с Лошадиной Ярмарки показалась большая старая конка, так что пришлось опустить деревянные бруски на улицу и стоять, пока она не пройдет.
В ожидании он краешком глаза заприметил юного тощего малого, болтавшегося на углу у Дворца Варьете. Паренек таращился во все глаза на Генри, который, будучи в удрученном состоянии ума, решил, что это обратно из-за цвета кожи, веревок на колесах или еще каких глупостей. Он сделал вид, что не заметил, как на него вылупился молодой зевака, а потом, когда конка протащилась на Золотую улицу, Генри навалился на педали и поднялся дальше за перекресток и выше по холму, по дороге, что прозывалась Конным Рынком. Покуда Генри ехал по восточному краю Боро, на них опускались мелкой сажей потемки, и в окнах уже горели газовые огни. Запаляли фонари фургоны, и он порадовался, что у него белые хотя бы волосы и борода – люди завидят издали и не раздавят.