Игра с тенью
Шрифт:
Мы сидели на скамье под кустом ползучих роз, который был до сих пор усыпан цветами. Раскин молча смотрел на два яблочных дерева у противоположной стены, будто собираясь с мыслями. Наконец он сказал:
— Вы ведь знаете, что вы не один, мистер Хартрайт? Что в этом винограднике уже работает другой?
— Вы о мистере Торнбери? — сказал я.
Он кивнул.
— Позвольте спросить, почему вы уверены, что лучше подходите для этого дела?
Это был вопрос деликатный, и я поколебался, прежде чем ответить.
— Ко мне обратился друг Тернера, который питает некоторое доверие ко мне
— Могу я спросить, какой именно друг?
— Боюсь, этого я вам сказать не могу.
— Понятно. — Он постучал пальцами, кивая, будто отбивал ритм мелодии, звучавшей у него в голове.
Я выбирал слова осторожно, но не мог не чувствовать, что даже для моего слуха они звучали слабо и неубедительно. Поэтому я не был особенно удивлен, когда он продолжил:
— Иногда, мистер Хартрайт, мы обманываемся или позволяем другим внушать нам обманное убеждение, что мы способны на некое великое дело, которое нам не по силам. Я говорю это как друг и знаю по собственному опыту. Я считал Тернера своим учителем. Я почитал его. Я лично знал его в последние десять лет его жизни. Большую часть этого времени и потом, когда он умер, я не думал почти ни о чем, кроме него и его работы. И все же мне теперь кажется, что я его совсем не знал.
Чтобы не показаться глупцом, я промолчал. Он вытянул руку и коснулся белой розы, свисавшей над его плечом. Капля влаги сорвалась с лепестка, на котором притаилась, и скатилась по пальцу.
— Возможно, вы знаете, мистер Хартрайт, что первый том «Современных художников» был задуман как защита Тернера от его критиков. Это была, как я прекрасно понимаю, юношеская попытка, порыв, вызванный заблуждениями молодости. Книга имела некоторый успех, но она, как мне кажется, не дала Тернеру ни капли удовлетворения. Как бы холодно и одиноко ему ни было, моя поддержка его не согрела. Прошло полтора года, прежде чем он впервые упомянул при мне книгу; и тогда он все-таки поблагодарил меня по-своему — как-то вечером пригласил к себе после обеда и угостил стаканчиком шерри в подвальной комнате, холодной, как могила, которую освещала одна сальная свеча. Но он никогда не скрывал, что, хотя я считал его, как считаю и сейчас, величайшим пейзажистом в истории мира, я все же не уловил значение и цель его работы. Боюсь, он был прав.
В огороде появился тощий седой человек в белой рубашке, толкавший перед собой тележку. Увидев нас, он остановился и снял свою подъеденную молью войлочную шляпу.
— Добрый день, Пирс, — сказал Раскин.
— Доброе утро, сэр.
— Пожалуйста, не обращайте внимания на нас с мистером Хартрайтом, — сказал Раскин, и тот продолжил свой путь. Раскин снова повернулся ко мне.
— Но я так мало видел… — Он покачал головой. — Это я обнаружил только прошлой зимой, когда взялся за каталогизацию его рисунков и набросков — которые, как и следовало ожидать в Англии, хранились в пыли и плесени в подвале музея Саут-Кенсингтон.
Внутри меня возникла электрическая волна возбуждения и добежала, покалывая, до кончиков моих пальцев.
— Что вы обнаружили? — спросил я.
Он вздохнул.
— Я обнаружил такой пессимизм, мистер Хартрайт. И такое мужество! — Он внезапно развернулся и поднес розу к самому моему лицу: — Тернер видел цветок во всей его красе более истинным глазом, чем любой другой из живущих. И в то же время, — он погрузил палец в лепестки, раздвигая их, — он видел червоточину внутри и не уклонялся от нее. Посмотрите повнимательнее на любую его картину, и в самом сердце ее вы увидите темный ключ.
Что-то в его тоне, когда он это сказал — зловещая дрожь в голосе, печальные, как у охотничьего пса, глаза, — вызвало у меня желание рассмеяться. Однако я победил это желание и спросил:
— Ключ к чему?
Он не ответил, только важно поднял палец и бросил на меня суровый сожалеющий взгляд, будто учитель, поправляющий на редкость тупого ученика, который снова не понял чего-то очень простого.
Я постарался не выдать раздражения.
— Вы говорите о каких-то конкретных работах?
— Их больше девятнадцати тысяч, — сказал он. — Вы должны сами увидеть их. Я могу дать вам записку.
— Спасибо.
— И вот лучший совет, который я могу вам дать: если вы надеетесь познать Тернера, надо погрузиться в его работы.
— Но что насчет него самого? — настаивал я. — Его характера? Его вкусов? Его привычек?
Ответ последовал не сразу. Он поднял руку и подозвал садовника, который как раз проходил мимо с нагруженной тачкой:
— Пирс!
— Да, сэр? — сказал тот, останавливаясь и щурясь в нашу сторону.
— Пойдите в дом и попросите Кроули найти автопортрет Тернера, и…
— Прошу прощения, сэр, найти что?
— Автопортрет Тернера, — повторил Раскин (слегка раздраженно, как мне показалось). — И принести его сюда.
— Да, сэр.
— Так что вы говорили? — спросил Раскин, когда тот ушел, а потом, прежде чем я успел заговорить, продолжил: — Ах да, его характер. Ну что ж, все, что я могу сделать для вас, — это то, что я сделал для мистера Торнбери, а именно — назвать основные, по моему мнению, его качества.
— Это бы мне очень помогло, — сказал я.
Он глубоко вздохнул, а потом, глядя вперед, будто слова были написаны перед ним на каком-то невидимом щите, медленно произнес:
— Честность. Щедрость. Нежность. Чувственность. Упрямство. Раздражительность. Неверность. — Он повернулся ко мне. — И никогда не забывайте, что он жил и умер один и без надежды, уверенный, что никто не поймет ни его самого, ни его мощи.
«Ну и что мне с этим делать?» — подумал я.
— Простите меня, — сказал Раскин серьезно. — Я опять выражаюсь слишком загадочно? Боюсь, это мой вечный недостаток. И что хуже всего, я иногда грешу противоположным, — он внезапно рассмеялся, — и свожу друзей с ума болтливостью.
На лице его снова отразилась мальчишеская искренность, и я подумал, что никогда еще не слышал, чтобы человек так часто и эмоционально говорил о своих недостатках. Но, глядя в его прозрачно блестящие глаза, я внезапно понял, почему это столько же тревожило меня, сколько обезоруживало: под верхним слоем открытости и тепла лежало змеиное хладнокровие, напоминавшее, как ни странно, арктические земли, чья поверхность летом тает, но почва под ней замерзла навеки.
— Признаюсь, — сказал я, — я довольно-таки смущен.