Игра с тенью
Шрифт:
Уильям Тернер тоже здесь. Вы с ним знакомы? Он, несомненно, знает Вас — все напоминает ему о Вас, он, очевидно, Ваш поклонник, однако он не раскрывает своих секретов и не сообщает об этом прямо. У меня нет причин для ревности — было бы куда хуже иметь соперником ничтожество. Последнее, о чем мне известно, — в 1792 году он работал над росписями для Пантеона, а теперь производит впечатление вполне преуспевающего художника, и мистер Бекфорд пригласил его писать акварельные виды своего поместья.
Вы ведь наверняка удивляетесь, что привело меня в Фонхилл? Мистеру Бекфорду настоятельно понадобились монахи. И поскольку он не в состоянии заполучить реальных священнослужителей (из-за
«И зачем же ему понадобились монахи?» — вопрошаете Вы (нет, Вы шепчете, Вы бормочете; я слышу Вас, выводя эти строки). Так вот, он хочет, чтобы монахи заполнили его дом, который в завершенном виде станет величайшим готическим дворцом в мире — трехсот пятидесяти футов длиной, а высота башни будет соперничать со шпилем собора Солсбери. На будущий год он запланировал une grande ouverture, и подготовка идет полным ходом — хотя я не в состоянии постичь его замыслов относительно приема гостей, ведь он так озабочен благополучием здешних бабочек, что ни один из уважаемых членов общества и ногой сюда не ступит. Когда прошлым вечером, после обеда, я выглянул из окна, то передо мной открылось самое диковинное зрелище: рабочие снуют взад и вперед в мерцающем свете фонаря, между ними рыщет Бекфорд в костюме аббата, и подле него — услужливый Ятт, архитектор, похожий на нервного послушника. А позади — Тернер, то скрывающийся в тени, где, очевидно, и есть его истинное пристанище, то вновь появляющийся, будто маленький эльф, и делающий зарисовки столь быстро, что его руку не разглядеть. Я едва не расхохотался, но вовремя вспомнил: сей памятник глупости зиждется на бедных покрытых рубцами спинах несчастных негров из колоний, где Бекфорд обрел свое состояние.
XLII
Джоллет — славный человек, он не в состоянии много дня меня сделать, однако старается предоставить максимум удобств, хотя, без сомнения, не получит за это при жизни никакого вознаграждения.
Когда картины, вырисовывающиеся в вашем воображении, обретают законченность, ваша жизнь близится к исходу. Сегодня мне захотелось вновь увидеть море, и сын мадам Сильвестр отвез меня в кресле в порт. Прибыло несколько пассажиров-англичан, и один показался мне знакомым — маленький краснолицый субъект в длинном пальто и шарфе, продвигающийся вперед походкой озабоченного, а не отдыхающего человека. На мгновение меня посетила дикая мысль, будто это — назойливый кредитор, вознамерившийся, пока еще не поздно, заняться моим преследованием. А потом я узнал его.
— Тернер, — сказал я.
Он не помнил меня или сделал вид, что не помнит, и заторопился по своим делам.
Должно быть, минуло лет тридцать с того дня, когда я в последний раз писал Вам о Тернере.
Тяжкая штука — умирать. Когда Вы услышите о моей кончине, подождите немного, и я вернусь к Вам снова.
XLIII
Среда
Закончила анализировать свои находки и обнаружила, что разочарована меньше, чем опасалась. Я определенно продвинулась вперед. Однако нужно определить точно, в чем?
Для начала — перечислю уже известные мне факты.
— Мать Тернера действительно скончалась сумасшедшей, как сообщили и Амалия Беннетт, и сэр Чарльз. Мне известно и время ее смерти: апрель 1804 года.
— Тернер действительно подвергался поношениям со стороны сэра Джорджа Бьюмонта и прочих знатоков живописи — это подтверждают и дневники Хейста, и пьеса О'Доннелла.
(Тернер / Пере-Тернер, Бумер / Бьюмонт.)
— Он был — или, по крайней мере, его считали — скупым.
(«Кулд-Кат, выпишите счет». Плюс упоминания сэра Чарльза о «нежелании потратить пару фунтов», чтобы как следует оформить завещание.)
— Он много ездил и не любил, когда его узнавали либо знали о том, куда он направился, — особенность, отмеченная не только сэром Чарльзом, но и Мисденом, и О'Доннеллом.
Подобные выводы перспективны, они могут составить фундамент из фактов, на которые я смогу опереться.
И что же еще?
Я чувствую (к своему глубокому удивлению), что начинаю знать Тернера — пусть не очень хорошо, пусть отрывочно. Но там, где до сих пор царила темнота, забрезжили проблески света.
Возьмем, к примеру, его любовь к созданию иллюзий. Поскольку о ней упоминают самые ранние письма из известных нам, то ее истоки необходимо искать в самых ранних годах жизни Тернера, а я и сейчас знаю о них слишком мало (за исключением того, что он работал художником-декоратором) и почти не имею шансов узнать больше. И все же, нельзя ли счесть одной из причин пристрастия к мистификациям (как это явствует из писем леди Мисден) всеобщие над ним насмешки, ибо Тернер знал: стоит ему появиться где-нибудь в своем реальном обличье, и его одежда, манеры торгаша и неумение выражать мысли подвергнутся всеобщему осмеянию.
Но время шло, и Тернер отчетливее и отчетливее сознавал: подобный эксцентризм влияет и на его социальное положение, и на профессиональную карьеру. Почему, к примеру, сэр Чарльз Истлейк (очаровательный человек, лишенный и толики художественных дарований) обрел титул и положение президента Королевской академии, а сам Тернер так и не получил никакого официального признания? Потому что безупречность манер предпочтительнее таланта.
И не достаточно ли этого, вне сомнений, дабы выработать привычку к скрытности и секретности у любого человека — в особенности у болезненно чувствительного и застенчивого?
Когда узнаешь больше о том мире, в котором творил Тернер, становится понятнее, почему художник казался столь расчетливым. Как свидетельствует судьба несчастного Хейста, несомненно врезавшаяся в память Тернера, в самом начале века деятельность художника была рискованным предприятием: воля могущественного покровителя в любой момент могла лишить живописца и доброго имени, и преуспевания. И только будучи совершенно независимым, он мог избежать диктата человека, подобного сэру Джорджу Бьюмонту, и следовать велениям собственного гения. А залогом независимости становилась строжайшая, без малейших послаблений, экономия.