Игра в бисер
Шрифт:
Но вот появился ты, и радость и новые надежды вспыхнули во мне, когда я тебя увидел. Ты шел по двору, и узнал тебя сзади по походке и тотчас же окликнул по имени. «Наконец-то человек, – подумал я, – наконец-то друг, возможно, противник, но человек, с которым можно поговорить, пусть даже архикасталиец, но такой, у кого касталийская суть не превратилась в маску и броню, человек, способный понять другого!» Ты не мог не заметить, как я обрадовался и как много я от тебя ждал, и ты в самом деле пошел мне навстречу с изысканной учтивостью. Ты еще помнил меня, я еще для тебя что-то значил, тебе доставило радость вновь увидеть мое лицо. И ты не ограничился этим кратким радостным приветствием во дворе, а пригласил меня к себе, посвятил, пожертвовал мне вечер. Но что это был за вечер, дорогой Кнехт! Как мы оба мучительно тщились казаться оживленными, разговаривать друг с другом вежливо, почти по-товарищески, и как тяжко было нам при этом тянуть вялый
Дезиньори, пытаясь побороть волнение, прервал свой рассказ и с искаженным мукой лицом взглянул на Магистра. Тот сидел, весь превратившись в слух, но сам нимало не взволнованный, и смотрел на старого друга с улыбкой теплого участия. Плинио не прерывал молчания, и Кнехт не спускал с него взора, полного доброжелательства, с выражением удовлетворенности, даже радости на лице, и друг с минуту или дольше выдерживал этот взор, мрачно глядя перед собой.
– Тебе смешно? – воскликнул Плинио горячо, но без гнева.
– Тебе смешно? Ты считаешь все это в порядке вещей?
– Должен признаться, – улыбнулся Кнехт, – что ты великолепно изобразил эту сцену, просто великолепно, все происходило именно так, как ты описал; и может быть, остатки обиды и осуждения в твоем голосе были необходимы, чтобы показать и с таким совершенством вновь оживить ее в моей памяти. К тому же, хотя ты, к сожалению, еще смотришь на все прежними глазами и кое-чего еще не успел забыть, ты объективно и правильно изобразил положение двух молодых людей в несколько томительной ситуации: оба они вынуждены были притворяться, и один из них, а именно ты, совершил вдобавок ошибку, силясь скрыть подлинные страдания под показной развязностью, вместо того чтобы сбросить с себя маску. Создается даже впечатление, что ты еще и ныне больше винишь меня в безрезультатности той встречи, нежели себя, хотя как раз от тебя зависело повернуть все по-иному. Неужели ты в самом деле этого не замечал? Но изобразил ты все, надо сказать, превосходно. Я действительно вновь ощутил подавленность и смущение, владевшие мною в тот странный вечер, минутами казалось, что мне опять трудно сохранять самообладание и что мне немного стыдно за нас обоих. Да, твой рассказ точен вполне. Чистое удовольствие услышать такое.
– Что ж, – ответил Плинио, несколько удивленный, и в голосе его еще звучали отголоски обиды и недоверия, – отрадно, что мой рассказ позабавил хоть одного из нас. Мне, да будет тебе известно, было тогда отнюдь не до шуток.
– Но теперь, – возразил Кнехт, – теперь-то ты видишь, какой забавной должна нам показаться эта история, не принесшая лавров ни одному из нас? Нам остается только посмеяться над ней. – Посмеяться? Но почему?
– Потому, что эта история об экс-касталийце Плинио, который добивается участия в Игре и признания со стороны своих бывших товарищей, давно исчерпана и основательно забыта, точно так же, как история о вежливом репетиторе Кнехте, который, вопреки всем касталийским Правилам, не сумел скрыть своего смущения перед свалившимся ему как снег на голову Плинио, настолько, что еще сегодня, через много лет, он видит себя как в зеркале. Повторяю, Плинио, у тебя хорошая память, и ты прекрасно все рассказал, я бы так не смог. Счастье, что история эта исчерпана и мы можем над ней посмеяться.
Дезиньори был озадачен. Он чувствовал, что в хорошем расположении духа Магистра есть нечто для него, Плинио, приятное и сердечное, что нет в нем и следа издевки; он чувствовал также, что веселость эта скрывает нечто глубоко серьезное, но, рассказывая, он вновь пережил всю горечь былого, к тому же рассказ его настолько напоминал исповедь, что он был не в силах резко изменить тон.
– Ты, должно быть, забываешь, – начал он нерешительно, хотя наполовину уже убежденный, – что для меня и для тебя все рассказанное мною имело неодинаковое значение. Для тебя это было, самое большее, неприятностью, для меня же – поражением, провалом и, кстати сказать, началом важного перелома в моей жизни. Когда я, не закончив курса, покинул
Друг смотрел на него весело и в то же время проницательно.
– Разумеется, – сказал он, – и обо всем этом, надеюсь, ты мне еще скоро расскажешь. Но на сегодняшний день положение наше, как мне кажется, таково. В ранней юности мы дружили, потом расстались и пошли разными путями, потом опять встретились, это было во время тех злополучных каникулярных курсов; ты наполовину, а может быть, и совсем стал мирянином, я же – несколько самонадеянным жителем Вальдцеля, озабоченным исключительно касталийскими канонами, и вот об этой разочаровавшей нас встрече, которой мы оба стыдимся, мы сегодня вспомнили. Мы вновь увидели себя и свое тогдашнее замешательство, и мы вынесли это зрелище и теперь можем посмеяться над собой, ибо сегодня все обстоит совершенно иначе. Не скрою также, что впечатление, произведенное на меня тогда твоей особой, и в самом деле привело меня в большое замешательство, это было, безусловно, неприятное, отрицательное впечатление, я просто не знал, о чем с тобой разговаривать, ты показался мне поразительно, неожиданно и раздражающе незрелым, грубым, мирским. Я был молодым касталийцем, не знавшим, да, собственно, и не желавшим знать мирской жизни, а ты – что ж, ты был молодым чужаком, и я не мог, в сущности, понять, для чего ты явился, зачем участвовал в курсе Игры, ибо, судя по всему, в тебе не сохранилось ничего от ученика элитарной школы. Ты действовал мне тогда на нервы, точно так же, как я тебе. Я, конечно, показался тебе высокомерным жителем Вальдцеля, не имеющим никаких заслуг, но силившимся сохранить дистанцию между собой и некасталийцем, дилетантом Игры. Ты же был для меня варваром, недоучкой, питавшим вдобавок, без достаточного на то основания, досадные, сентиментальные притязания на интерес и дружбу с моей стороны. Мы оборонялись друг от друга, мы почти возненавидели один другого. Нам ничего не оставалось, как разойтись, ни один из нас не мог ничего дать другому. И ни один не был способен признать правоту другого.
Но сегодня, Плинио, мы наконец вправе извлечь из глубины памяти со стыдом погребенное воспоминание о той встрече, мы вправе посмеяться над этой сценой и над собой, ибо сегодня мы пришли друг к другу совсем с иными намерениями и возможностями, без сентиментального умиления, но и без подавленного чувства ревности и ненависти, без самомнения – ведь мы давно уже стали оба мужчинами.
Дезиньори улыбнулся с облегчением. Но тут же опять спросил:
– А мы уверены в этом? Ведь добрая воля была у нас и тогда.
– Согласен, – улыбнулся в ответ Кнехт. – И, несмотря на эту добрую волю, мы невыносимо терзали и утомляли и инстинктивно не выносили друг друга, один казался другому далеким, назойливым, чужим и отвратительным, и только воображаемый долг и общность заставляли нас целый час играть эту мучительную комедию. Я понял все это очень ясно сразу же после твоего отъезда. В то время мы еще не изжили до конца ни былой дружбы, ни былого соперничества. Вместо того чтобы дать им умереть, мы сочли себя обязанными откопать и продлить их любыми средствами. Мы чувствовали себя должниками и не знали, чем же оплатить свой долг. Разве это не так?
– Мне кажется, – в задумчивости возразил Плинио, – что ты и сейчас еще, пожалуй, чрезмерно вежлив. Ты говоришь «мы оба», но ведь не оба же мы искали и не могли найти друг друга. Поиски, любовь – все это было только с моей стороны, а отсюда и мое разочарование, и боль. Что в твоей жизни изменилось, спрашиваю я тебя, после нашей встречи? Ничего! Для меня же это был глубокий, болезненный надлом, – вот почему я не могу, подобно тебе, просто посмеяться над этой историей.
– Извини, – примирительно заметил Кнехт, – я, пожалуй, поторопился. Но все же я надеюсь, что со временем я и тебя заставлю смеяться вместе со мной. Это верно, ты был тогда уязвлен – не мною, правда, как ты думал и, кажется, продолжаешь думать, а лежавшими между тобой и Касталией отчуждением и пропастью, которую мы в годы нашей дружбы как будто перешагнули, но которая вдруг, неожиданно, ужасающе широко и глубоко разверзлась между нами. Поскольку ты меня считаешь виновным, прошу тебя, выскажи открыто свое обвинение.
– Ах, обвинением это назвать нельзя. Это только жалоба. Тогда ты ее не расслышал, да и сейчас, думается, не хочешь слышать. И тогда ты отвечал на нее своей вежливой улыбкой, и сегодня поступаешь точно так же.
Хотя Плинио читал во взгляде Магистра дружбу и расположение, он не мог выкинуть из памяти старое; ему казалось, что необходимо наконец высказаться и покончить с этой давней и глубоко запрятанной болью.
Выражение лица Кнехта ничуть не изменилось. Он немного подумал, а потом мягко сказал: