Игра в бисер
Шрифт:
Слава о нем разнеслась по всем окрестностям Газы, его знали далеко в округе и порой даже ставили рядом с высокопочитаемым великим исповедником Дионом Пугилем 88 , чья известность, впрочем, была лет на десять старее, да и зиждилась совсем на ином; ибо Дион славился именно тем, что читал в душах доверившихся ему быстрее и отчетливее, нежели во внятных словах, часто поражая робко исповедовавшегося, когда высказывал ему напрямик все его невысказанные грехи. Этот сердцевед, о котором Иосиф слышал удивительные рассказы и с которым он сам никогда бы не осмелился сравнить себя, был боговдохновленным наставником заблудших душ, великим судьей, карателем и устроителем: он налагал епитимьи, обязывал к бичеванию и паломничествам, освящал брачные союзы, принуждал врагов к примирению и пользовался не меньшим авторитетом, чем иной епископ. Жил он неподалеку от Аскалона, однако встречи с ним искали просители из самого Иерусалима и даже из еще более отдаленных мест.
88
...Дионом Пугилем...
– Латинское слово pugil означает «кулачный боец».
Подобно большинству отшельников и пустынников, Иосиф Фамулус долгие годы вел напряженную и изматывающую борьбу с собой. Хотя он и покинул мирскую жизнь, отдал свое имущество и свой дом, оставил город с его столь многоликими соблазнами, но от себя самого он уйти не мог, а в нем жили
Однако ведь и умиротворение есть нечто живое, и, как все живое, оно должно расти и убывать, должно соотноситься с обстоятельствами, должно подвергаться испытаниям и терпеть перемены. Такова была и умиротворенность Иосифа Фамулуса: она была неустойчивой, она то приходила, то исчезала, то была близка, как свеча, которую держишь в руке, то безмерно далека, как звезда на зимнем небосводе. Но со временем совсем особый, новый вид греха и соблазна стал отягощать его жизнь все чаще и чаще. То не было сильное, страстное движение, порыв или мятеж помышлений, скорее совсем напротив. Почти неприметное чувство это он на первых порах сносил легко, не испытывая никаких терзаний или нехватки чего-то: это было какое-то вялое, сонное, безразличное расположение духа, которое можно было обозначить лишь отрицательно, некое таяние, убывание и в конце концов полное отсутствие радости. Все это походило на дни, когда и солнце не светит, и дождь не льет, а небо затянуто и словно тихо погружается в самое себя, какое-то серое и все же не черное, в воздухе духота, однако не та, что несет с собой грозу. Вот такие-то дни и настали теперь для стареющего Иосифа; все меньше ему удавалось отличить утро от вечера, праздники от будней, часы подъема от часов упадка, жизнь тянулась, над ней висела усталость и безразличие. Пришла старость, думал он с печалью. А печаль овладевала им потому, что он ожидал: приближение старости и постепенное угасание страстей сделает его жизнь просветленной и легкой, станет еще одним шагом к желанной гармонии и зрелой умиротворенности, а старость разочаровывала и обманывала его, ибо не приносила с собой ничего, кроме этой вялой, серой, безрадостной пустоты, этого чувства неисцелимого пресыщения. Он пресытился всем: самим существованием, тем, что дышал, сном по ночам, жизнью в своей пещере на краю небольшого оазиса, вечной сменой дня и ночи, чередованием путников и паломников на ослах и на верблюдах, а более всего теми людьми, которые приходили ради него самого – этими глупыми и напуганными и притом полными такой детской веры людьми, которым необходимо было поведать ему свою жизнь, грехи и страхи, свои соблазны и самообвинения. Порой ему казалось: вот в оазисе сочится маленький родник, собирает свои воды в ямке, выложенной камнями, бежит по траве ручейком, затем изливается в песок пустыни, и вот он уже иссяк и умер, – так и все эти исповеди, перечисления грехов, жизнеописания, эти терзания совести, и большие и малые, тяжкие и пустые, стекаются в его ухо дюжинами, сотнями, все новые и новые. Но его ухо не было мертво, как песок пустыни, оно было живым и неспособно вечно впитывать, глотать и поглощать; он чувствовал, что устал, его силы употребили во зло, он пресыщен, он жаждет, чтобы эти потоки и всплески речей, забот, обвинений, самобичеваний наконец прекратились бы, чтобы место этого неиссякаемого струения заступили покой, смерть, тишина. Да, он желал конца, он устал, он был сыт по горло, жизнь его поблекла и обесценилась, и дошло до того, что Иосиф временами испытывал соблазн положить конец подобному существованию, покарать себя, вычеркнуть из списка живых, как это сделал, повесившись, Иуда Предатель. И если в первые годы монашеской жизни дьявол пытался заронить ему в душу образы и грезы мирской похоти, то теперь он досаждал ему мыслями о самоуничтожении, так что Иосиф стал приглядываться к каждому суку, не подойдет ли он, чтобы на нем повеситься, и к каждой скале, достаточно ли она высока и крута, чтобы броситься с нее. Он противостоял искушению, он боролся, он не поддавался, однако днем и ночью он жил в огне ненависти к себе и жажды смерти, жизнь казалась ему невыносимой и ненавистной.
Так вот обстояло дело с Иосифом. Однажды, снова стоя на крутой скале, он увидел в отдалении между землей и небом две-три крохотные фигурки: то были путешественники или паломники, а быть может, и люди, намеревавшиеся посетить его, чтобы исповедаться, – и внезапно им овладело неодолимое желание как можно скорее уйти отсюда, прочь от этих мест, прочь от этой жизни. И желание это с такой силой и страстью охватило его, что побороло все остальные мысли, отмело в сторону возражения, сомнения, которых ведь тоже было немало: разве мог благочестивый аскет, не терзая совесть свою, последовать безотчетному порыву? И вот он уже бежал, уже вернулся к своей пещере, обители стольких лет борьбы, сосуду, вместившему столько побед и поражений. В безумной спешке он сгреб горсть фиников, нацедил воды в сушеную тыкву, запихнул все это в свою старую котомку, перекинул ее через плечо, схватил посох и покинул зеленый покой своей маленькой родины, вновь став беглецом, не знающим ни мира, ни роздыха, бегущим от бога и от людей и прежде всего от того, что так недавно еще почитал наивысшим своим долгом и своей миссией.
Сначала он бежал, как затравленный, будто увиденные им со скалы фигурки и впрямь преследовали его и были его врагами. Но по прошествии нескольких часов он преодолел эту боязливую спешку, ходьба принесла благотворное утомление, и на первом же привале, когда он не позволил себе притронуться к финикам – ибо для него уже стало священным правилом не прикасаться к еде до захода солнца, – пробудился его разум, приученный к одиноким
89
...подобно тому, кто предал Спасителя.
– Ср. евангельский рассказ о конце Иуды Искариота: «И бросив сребреники в храме, он вышел, пошел и удавился» (Матф., 27, 5).
Долго присматривался он к этому отшельнику по имени Иосиф, к тому, в которого он превратился и который, вместо того чтобы следовать примеру Иуды или же, если угодно, примеру Распятого 90 , обратился теперь в бегство, вновь вручив судьбу свою руке божьей. Чем явственней ему представлялся ад, которого он избежал, тем сильнее нарастали в нем стыд и отчаяние, и под конец все горе его обратилось в невыносимо удушающий комок в горле и вдруг нашло себе выход и разрешение в неудержимом потоке слез, который принес удивительное облегчение. О, как давно он не плакал! Слезы бежали ручьем, глаза уже ничего не видели, но смертельного удушья как не бывало, а когда он пришел в себя, ощутил вкус соли на губах и понял, что плачет, то на мгновение ему почудилось, будто бы вновь стал ребенком, не ведающим зла. Иосиф улыбнулся, ему было немного стыдно своих слез, затем он встал и снова двинулся в путь. Толком он не знал, куда ведет его бегство и что с ним будет; поистине он казался самому себе ребенком, в нем уже не было борьбы и воли; он с облегчением чувствовал себя так, как будто его вели, как будто далекий добрый голос звал и манил его домой, как будто странствие его было возвращением. В конце концов он устал, устал и его разум, который теперь смолк, или успокоился, или ощутил свою бесполезность.
90
...следовать примеру Иуды или же, если угодно, примеру Распятого...
– Парадоксальное сближение Христа и Иуды характерно для гностической мысли. Иуда повесился, но и Христос в новозаветных, литургических и богословских текстах неоднократно именуется «повещенным на древе» – и притом специально для того, чтобы применить к нему формулу Ветхого завета – «проклят всяк висящий на древе». Христос принял на себя всю полноту тяготевшего над человечеством проклятия, а потому его предельная святость оказывается тождественна предельной сакральной нечистоте.
У водопоя, где Иосиф решая остановиться на ночь, он приметил несколько развъюченных верблюдов; но в небольшой группе путешественников оказались и две женщины, и Иосиф ограничился молчаливым приветствуем, избегая вступать в разговор. Однако после того как уже в сумерках он съел несколько фиников, помолился и прилег, он невольно услышал разговор между двумя путниками, старым и молодым: оба они лежала совсем близко от него. Это была только часть диалога, дольше путники говорили неразборчивым шепотом. Но и этот отрывок привлек внимание Иосифа и заставил пролежать без сна почти всю ночь.
– Ладно уж, – услышал он, как сказал старший, – и то хорошо, что ты решил съездить к такому святому человеку исповедаться. Отшельники – они не только хлеб жуют, они кое-что смыслят и заклинания знают. Стоит такому сказать словечко, и разъяренный лев поджимает хвост, разбойник, и убирается восвояси. Да, да, они способны льва сделать ручным, а одному из них – он был уж очень святой человек – его ручные львы сами могилу выкопали, когда он помер, а потом ровненько так засыпали; долго еще два льва после этих похорон день и ночь возле могилы сидели, вроде как караул несли. Да и не только львов они умеют приручать. Один такой святой взялся за римского центуриона – зверь был, а не человек, распутник из распутников, во всем Аскалоке такого поискать, а святой этот так за него принялся, что солдат совсем сник, будто пес побитый в свою конуру убрался. Никто его после этого и узнать не мог, таким тихим и кротким он стал. Правда, нехорошо тут подучилось, вскоре после этого он возьми да и умри.
– Святой?
– Да нет, центурион. Варрон звали его. После того как отшельник обломал его как следует, солдат весь обмяк, два раза с ним лихорадка приключалась, а три месяца спустя он помер. Что ж, жалеть его не приходится; но как бы там ни было, а у меня из головы не идет: должно быть, отшельник не только дьявола из него изгнал, наверное, еще и слово какое на уме имел, чтоб солдата поскорей в землю упрятать.
– Это ты про святого человека так говоришь? Никогда не поверю!
– Хочешь верь, хочешь нет, дорогой мой. Но с того дня центуриона этого как подменили, чтобы не сказать – околдовали, три месяца прошло и…
Некоторое время оба молчали, затем снова послышался голос молодого:
– Слыхал я про одного отшельника, где-то тут неподалеку он должен быть, совсем один около затерянного родника живет, в двух шагах от дороги на Газу, Иосиф зовут его, Иосиф Фамулус. Много мне о нем говорили.
– Ну, а что говорили-то?
– Уж больно благочестив, а на женщин – так никогда и не смотрит. Случись около его кельи пройти каравану, и если хоть на одном верблюде сидит женщина, то как бы она ни была закутана, отшельник повернется к ней спиной и тут же исчезнет в своей келье. Многие к нему исповедоваться ходят, очень многие.