Игра в кино
Шрифт:
– Нет! Нет! Сократите эту банду до трех человек, иначе мы не запустим этот сценарий!
– Подождите! Подождите! – просил Роговой. – Вы же знаете меня! Я фронтовик, коммунист, я всей душой за советскую власть! И главным консультантом этого фильма уже согласился быть Борис Николаевич Шумилин, первый зам Щелокова, министра МВД! То есть милиция целиком за этот фильм! Давайте я сделаю так: эти пять хулиганов будут играть в карты, а на заднем плане я пущу колонной двести пионеров, все в белых рубашках, все в красных галстуках, и – барабан, и – барабан! Чтобы сразу было видно: хороших ребят у нас колонны, а плохих всего пять. А? Договорились?
– Четыре!
– Что –
– Плохих четыре. И то только из-за нашего доверия к вам, Володя.
Я вышел из Госкино и выругался так, как научил меня Залман Эфроимович Румер.
– Да брось ты! – сказал Роговой, обнимая меня за плечи. – Не расстраивайся! Сделай им эти поправки – лишь бы они запустили сценарий в производство. А уж я сниму все, что мы захотим!
Но я уже знал эти режиссерские «майсы». Они и так снимают половину сценария, а если я своими руками вырежу из него целую сюжетную линию…
Я молча сел в свой зеленый «жигуленок» и, проклиная советскую власть, цензуру и самого себя за то, что все еще живу в этой сраной стране и, как раб, работаю на этих партийных блядей, остервенело помчался в Болшево, в Дом творчества. По дороге, уже в Подлипках, сообразил, что опоздал к обеду, нужно купить себе хотя бы сыру или колбасы, и свернул к магазину. Продавщице за высоким прилавком оказалось лет восемнадцать – тоненькая русая кукла с грустными зелеными глазками. Почему я всю первую половину жизни гонялся именно за этим типом женской красоты, описано в «Любожиде», «Русской диве» и «Московском полете». Еврейский мальчик, воспитанный на русских народных сказках. Я посмотрел в зеленые глазки этой продавщицы, затянутые тиной провинциальной подлипской скуки, и понял, куда сегодня ночью уйдет мое остервенение. Секс и работа – лучшие громоотводы при любой злости.
– Вы когда заканчиваете работу? – спросил я у продавщицы.
– А что? – лениво ответила она, с такими вопросами к ней подваливал каждый третий покупатель.
– Сегодня вечером в Москве, в Доме кино, французский фильм с Ивом Монтаном. Хотите, я заеду за вами?
Она посмотрела на меня, на мою машину за окном магазина и снова на меня. Но на сей раз уже столь длинным взглядом, что ряска провинциальной скуки исчезла из ее глаз и мне открылись такие глубины – почти как у Ирины Печерниковой.
– Я заеду ровно в семь, – твердо сказал я, не ожидая ее ответа.
Однако в семь ноль пять, когда она вышла из магазина, сердце упало у меня в желудок: она была хромоножкой! Аленушка из русской сказки – с кукольным личиком, с русой косой, с зелеными глазами русалки – шла ко мне, припадая на короткую левую ногу, как Баба-Яга.
Я заставил себя не дрогнуть ни одним лицевым мускулом. Я вышел из машины, жестом лондонского денди открыл ей дверь и повез в Дом кино на просмотр французского фильма, в котором Ив Монтан играет коммуниста-подпольщика, скрывающегося от немецкой полиции в квартире своего школьного друга и товарища по подпольной борьбе. Дочь этого друга, восемнадцатилетняя Клаудиа Кардинале, влюбляется в него чуть ли не в первом эпизоде и потом весь фильм они занимаются сексом – с утра до ночи в отсутствие отца этой девочки и даже ночью, когда ее отец сладко спит, устав весь день печатать антифашистские прокламации. При этом то была далеко не порнуха и даже не эротика в прямом и плоском смысле этого слова, о нет! То была эротическая кинопоэма, чистая, как свежие простыни, которыми Клаудиа Кардинале каждый раз медленно, очень медленно, почти ритуально застилала широкую отцовскую кровать перед тем, как в очередной, сотый раз отдаться на ней своему возлюбленному коммунисту Монтану в совершенно новой, еще не виданной зрителем позе. Хрен его знает, как эти французы умудряются даже на материале подпольной борьбы с фашистами и при сюжете, родственном «Молодой гвардии», создать «Балладу о постели»! Нифонтовых на них нет, вот в чем дело!
Нужно ли говорить, что я в ту ночь был болшевским Ивом Монтаном, а моя хромоножка – подлипской Клаудией Кардинале? И что на застиранных в болшевской прачечной простынях мы испробовали все российские и французские позы любви, невзирая на то, что левая нога моей сказочной Аленушки была искривлена и на целую ладонь короче ее прелестной и стройной правой! Но дело не в этом – кого, кроме Нифонтова, можно было этим удивить? А дело в том, что в короткие моменты отдыха и расслабления эта Аленушка, лежа на моем плече, рассказала мне о своем детстве. О том, как ее отец-алкоголик являлся по ночам домой в дупель пьяный и с порога орал ей, восьмилетней, и ее матери – железнодорожной проводнице:
– Подъем! Песни петь будем! Вставай, Аленка, и запевай! Мою любимую – запевай! А не будешь петь, я твою мать на твоих глазах ебать буду!
И восьмилетняя девочка, дрожа в одной ночной сорочке, пела отцу его любимые «Расцветали яблони и груши» и «На позиции девушка провожала бойца». А когда ей исполнилось четырнадцать, он спьяну полез ее насиловать и она выпрыгнула в окно с третьего этажа и сломала ногу…
Ровно через неделю мы с Роговым принесли в Госкино мой исправленный сценарий. Редактриса с громкой фамилией Громыко (уж не знаю, кем она приходилась министру, все они, тогдашние управляющие культурой и искусством, были не то детьми, не то женами, не то родственниками именитых и полуименитых кремлевских сановников) стала при нас листать сценарий, приговаривая:
– Вот теперь другое дело… Пионеры идут колонной – очень хорошо… И пятого бандита нет, спасибо…
И только на сорок восьмой странице она застряла, зачиталась новым текстом – там был совершенно новый эпизод. Там пьяный отец одного из пацанов-хулиганов врывался среди ночи в свою квартиру, из которой он уже пропил всю мебель, и орал с порога жене-проводнице и восьмилетней дочке:
– Подъем, пала! Вставай, Аленка, и запевай! Мою любимую – запевай! А не будешь петь, я твою мать на твоих глазах драть буду!
И восьмилетняя девочка, дрожа в одной ночной сорочке, вставала с раскладушки и тонким голоском пела отцу «На позиции девушка провожала бойца». И мать ей подпевала. А отец, сев за стол, слушал и плакал пьяными слезами…
Дочитав этот эпизод, редактриса подняла на меня глаза, посмотрела в упор каким-то совершенно иным, словно заново оценивающим взглядом, и сказала:
– Да, Эдуард… Вы, конечно, выполнили наши поправки… Но зато вписали такой эпизод!..
Я открыл рот, чтоб ответить, но Роговой наступил мне на ногу и упредил.
– Все будет хорошо, вот увидите! – поспешно сказал он. – В конце концов, если вам не понравится, эту сцену можно будет вырезать прямо из картины!
– Не знаю… Не знаю… – произнесла редактриса и понесла сценарий наверх, начальству. Роговой велел мне ждать его на улице, а сам поспешил за ней – после триумфа своих «Офицеров» и «Юнги Северного флота» он без стука входил к любому начальству. И через двадцать минут он выскочил из Госкино – радостный, как на крыльях.
– Все! Запускаемся! Правда, эта сцена повисла, они ее будут смотреть после съемок отдельно, но…