Игра в классики на незнакомых планетах
Шрифт:
— Птички, — говорю. Взять бы розог да выбить из них этого «пана»... пока не дошло до чужих ушей. Так ведь не выбьешь.
— Аха, — просиял. — Птички, пан директор... Спивают.
— Вон, — говорю. — Марш.
Со следующего еще меньше спросу — хотя по этому сразу видно, что белая кость. Один из самых старших в интернате, помнит еще отца и отцовские заветы. Франт с черными, непроглядными глазами. Жулья тут хватает, но этот — не жулье. Хуже.
— Дозвольте спросить, пан директор, — начинает прямо с порога. — Слухи о проступке воспитанника Белты...
— Сядь, Домбровский.
Садится. Прямой, как палка. Смотрит в глаза. А за окном и правда птички. Трещат оглушительно. Весна уже совсем.
— Ты, — чеканю, — видел, как воспитанник Белта напал на учителя?
— Я ничего не видел, пан директор. К сожалению, в тот момент я отвлекся от учебы. Как это ни прискорбно.
— И чем же, — спрашиваю, — ты отвлекся?
За окном птицы, скоро вечер наступит, Лина на веревке вывешивает бесконечное белье. Лучше б мне сидеть да смотреть на Лину, как она тянется, чтоб прицепить на веревку латаные подштанники.
— Я, с позволения пана директора, читал под партой некий роман. Какой — не скажу, ибо мне приличия не дадут...
Какие тут романы... В такой глуши и скудный запас школьной программы уже исчитан до дыр. Цесарь их знает, что это за отношения. Вроде бы внутри группы и колотят друг друга, и подлянки делают, и воруют — но перед начальством запираться будут до конца — если свой.
— Ты же его знаешь, Домбровский. Он же мухи не пристукнет лишний раз. Если там что-то серьезное было...
В первый раз глядит на меня без позерства:
— Ну честно, не было ничего. Пан учитель же не пожаловался? А непроверенным источникам... вы не верьте так уж.
— На вас пожалуешься. Вы бедного учителя с первых дней запугали.
— Мы не пугали, пан директор, — опять глаза непрозрачные. — Он приехал пуганый. А Белту вы оставьте. Не трогал он никого.
— Свободен. И вот что, Домбровский...
— Так, пан директор?
— С этого момента любой, кто скажет мне «пан», получит двое суток карцера. И передай это тем, кто там у двери.
— Обязательно, — вежливый кивок, — пан директор.
Непроверенный источник прибежал полтора часа назад, отчаянно крутя хвостом желтого, штопанного-перештопанного платья, унаследованного от пропавшей сестры. Вертелся, охал и ахал, рассказывая, как «Белта господина учителя за руку — хвать! А оттуда кровь как ливанет, ой-ой!».
Господин учитель, конечно, жаловаться не пошел — стоик. А разбираться надо все равно. И Белта в расстроенных чувствах, похоже, исчез со двора. Будет ему, голубчику, еще и за отлучку...
Появился он, когда совсем уже стемнело и я, кляня все на свете, собирался идти его искать — мало ли, близко лес, речка и деревня, куда эта группа голодного сопротивления недавно наведалась, — там с ребятами давнишние счеты...
Появился. Сам по себе забрел в кабинет, встал по стойке смирно, свесив голову. За окнами давно легла темнота, Лина погасила у себя окна, и птицы видели десятый сон.
— Извините, —
— За что же, позволь узнать?
Вот к этому парнишке княжеский титул вообще не лепится. От предков только и осталось, что темные волосы. Курносый, глаза непонятного цвета, лицо простоватое. Адам Белта, десять лет, отец повешен за преступление против цесаря...
— Что ушел. И что господина учителя за руку того. Вы ребят допрашивали, а зачем? Я сам скажу. Я его укусил... нечаянно.
— Как это нечаянно?
— А чего он...
— Чего он чего? — Иногда я сам поражаюсь собственному терпению.
— Отобрать хотел...
— Что отобрать?
Интересно, в самом деле, — что у них отбирать. Крысы здешние и те богаче, у них хоть запас крошек есть.
— Ну... это... Я спрятал уже. Я для того ходил, чтоб спрятать...
И гордится, санкта симплицитас... И для полного аристократического впечатления рукавом под носом протирает.
— Сядь, — говорю. — Возьми уж салфетку. И рот вытер бы, перемазан до сих пор...
Мальчишка еще и бледный, под глазами круги. Вечно белолицый, оттого и освобожден от сдачи крови на армейские нужды. И красное на губах засохло — очень надеюсь, что никто из крестьян с ним в сумерках не повстречался.
— Получается, воспитанник Белта, что у тебя было что-то запрещенное. И ты мало того что не отдал это учителю, так еще и набросился на него...
Сидит на краешке стула и ногами под стулом возит. Босыми и грязными.
— Память, — говорит негромко. — От отца.
— Белта, — это я уж совсем спокойно. — Ты ведь прекрасно знаешь, что отца у тебя нет. А есть у тебя отечество и цесарь, которые одни о тебе заботятся, и кроме них нет у тебя никого.
Он как-то обмяк на стуле, будто бы с облегчением. Понимает, что в карцер я его посадить могу, а вот пан директор, рыщущий по лесу в поисках закопанного где-то сокровища, — это будет картинно.
— Марш спать. Без ужина. В любом случае ты его прогулял. Завтра извинишься перед учителем, а взыскание он сам тебе назначит. А в карцер я тебя лично засажу на двое суток.
То бишь — когда Домбровский оттуда выйдет.
— И вот что, воспитанник Адам Белта. Если ты посмеешь еще кого-нибудь укусить — сейчас же отправишься отсюда. Понял?
— Да, — говорит.
Но взыскания учитель так и не назначил; в тот же вечер пришел ко мне с перевязанной рукой и бутылкой темного самогона. С размаху поставил бутыль в центр стола и сообщил, что женится и увольняется.
Все-таки он долго продержался. От нас обычно бегут быстро; чаще всего не из-за воспитанников — не выдерживают здешней глуши. По мне, нам повезло, что интернат не забросили куда подальше и посевернее. Тут с земли хоть что-то собрать можно и зимой люди здесь живут, а не леденеют. Глушь, пожалуй, не в географии, а в настроении. Даже деревенским только в развлечение наших партизан погонять...