Игра
Шрифт:
«Я боюсь одна, а это маячок…» — вспомнил он растроганно, а когда встал и, еле угадывая тропинку, спустился по крутому откосу к берегу, внизу ярко вспыхнул огненно переливающийся зигзаг: струились, двигались золотые извивы нитей. И Крымов не сразу понял, что же так ярко полыхало, сверкало, извивалось в черной воде.
Он миновал кусты, ступил на узкий, шаткий мостик, со всех сторон окруженный блаженным хором лягушек, стонущих в камышах на отмелях, и тут увидел, что вспыхивало, купалось на самой быстрине. На том берегу, на западе, где небо было светлей
«Что это, — подумал Крымов, завороженный праздничным блеском над макушкой березы. — Сириус, кажется?.. Жизнь прожил и не знаю…»
Он остановился на середине мостика, задрав голову, увидел в прорехах застывших верхушек далекое пульсирование звездных фейерверков, величественное ликование неба, всю эту сверкающую россыпь, голубое дрожание космических лучей в глубинах жутких провалов галактик; в лицо дохнуло из небесных пропастей вечным холодом, ритуальной тайной непостижимости, и Крымова стало томить тихое желание попросить прощения за что-то, в чем были виноваты все перед этим величием недосягаемой красоты, перед этой праздничной запредельностью, которой нет названия.
«Что мы знаем, самонадеянные и самовлюбленные? Уверены, что знаем все, — и не знаем ровно ничего. А что там? А дальше что? А зачем? Во имя чего? В чем смысл всего земного и небесного? Или смысл в том, что нет никакого смысла? Или во всем тот смысл, который постигнет человек в момент смерти? Может быть, смерть и есть постижение всего? Да, небо такая же тайна, как смерть… Да, да, нужно постоянно об этом помнить! Но почти никто не хочет этого помнить. И мы забываем, не хотим знать, что общение с тайной красоты — радость, а радость — высшая мудрость. И как ничтожна вся человеческая возня с сиюминутной выгодой, завистью, тщеславием… Какая никчемная чепуха! О, скольким людям на земле приходило такое понимание! И что же?»
Он усмехнулся этому своему пониманию земной тщеты, глядя на играющую подвижными лучами звезду, и все же на душе у него было светло и освобожденно.
И правда, в мансарде в его кабинете горел сквозь листву свет, и мирной зеленью настольной лампы было залито окно Ольги рядом с кабинетом. Не зажигая электричества на первом этаже, он быстро взбежал в мансарду, дверь в комнату Ольги была приоткрыта. Световая просека разрезала, раздваивала потемки на лестничной площадке, и казалось, из ее комнаты пахнуло ночным покоем, чистой постелью.
— Ты не спишь, Оля?
Он вошел. Ольга в рабочих брюках, в черной рабочей рубашке сидела в соломенном кресле, подперев кулаком подбородок, и смотрела на небольшой, сегодня написанный, еще не просохший пейзаж, прислоненный на полу к стене, освещенный лампой с края стола, — потухающий закат за лесами, последний отблеск в воде и струистое, тревожное дрожание первой звезды в малиновом отблеске. Может быть, той, незнакомой, царственной, которая передвигала лучистыми алмазными радиусами над темной вершиной березы? Она тоже видела ее?
— Это я, Оля, — сказал он негромко. — Здравствуй.
Она
— Здравствуй. Ты так поздно, Слава?
Он услышал в ее голосе не то шутливую полувопросительность, не то невнятный упрек и сокрушенно вздохнул, подходя со спинки кресла, увидел ее собранные в старомодный пучок волосы, ее маленькое ухо, ее открытую рабочей рубашкой шею и сказал осторожно:
— Я, как всегда, виноват. Пошел искать тебя. И не нашел. Забрел в лес, за мостик. И так хорошо думалось. Кстати, видел, как рождалась ночь. Было прекрасно…
— Ясно. А Анатолия Петровича с тобой не было?
— Он уехал рано. Странно… Вот такую звезду, как на твоем пейзаже, я тоже видел. Только под мостиком, у свай. По-моему, это Сириус…
— Значит, ты был один и было прекрасно, — проговорила Ольга тоном мягкой насмешки, снизу взглядывая ему в лицо с ожидающим выражением.
Он, стоя возле кресла, виновато поцеловал ее в слабо улыбнувшиеся губы.
— Пожалуй, впервые за много лет заметил летом Сириус или что-то в этом роде, — сказал он, ощущая прохладное безразличие в ее не ответивших губах, и придал своему голосу оттенок шутки: — А с кем была ты?
— Сама с собой.
— И как?
— Представь, как хорошо нам было! Как хорошо мы пообщались, поговорили, поплакали.
— Поплакали? О ком? О чем?
— О тебе. Обо мне.
В ее тихих бархатных глазах была прежняя незавершенная вопросительность, за которой Крымов почувствовал нечто встревоженное, упрекающее, тщательно скрываемое ею, и он сказал уже без ненужной сейчас между ними словесной зашифрованности:
— Если можно, Оля, объясни, что случилось. Я сегодня немного устал, поэтому никак не возьму в толк. Ты почему-то на меня сердишься?
— Нисколько. Просто поплакала о нашей ушедшей молодости. Но это, конечно, пустяки, бабья лирика…
Ольга поднялась, обхватила руками плечи, точно обняла себя, чтобы согреться, постояла перед пейзажем, губы ее слегка круглились подобием улыбки (а он помнил их холодок безжизненности, что ожег его минуту назад), и так, обнимая себя, поглаживая ладонями плечи, она отошла в сторону, за свет лампы, и оттуда, из зеленой тени, сказала нарочито оживленным голосом:
— Не думала, что так случится, Вячеслав. И как это все некстати и грустно!
— Случится? Что?
— По-моему, ты не рассчитываешь свои силы.
— Так было всегда, — пошутил он, со страхом догадываясь, о чем хотела сказать она. — Я давно знаю свои недостатки, Оля.
— Я их узнала недавно, прожив с тобой целую жизнь. Так что же нам делать, Слава?
«Вот чего я боялся, вот этого ее унижения. Я боялся, что кем-то замешенная грязь испачкает Ольгу. Неужели студийные сплетни во всей красе дошли и до нее? Нет, люди беспощадны…»
— Оля, я, видно, катастрофически поглупел и, значит, задаю наивные вопросы: что случилось? Тебе кто-то звонил? Ты получала письма? Конечно, анонимные…