Игрушка для хищника
Шрифт:
«Дороже всех сокровищ, дороже жизни», — читаю, подняв к глазам, гравировку на внутренней стороне колье. И оно тут же выпадает из рук, прямо на пол.
Это — даже не сказка, это — больше, волшебнее, чудеснее всего, что я когда-нибудь могла бы себе представить.
Впиваюсь ногтями в ладони до самой крови, на миг представив, какой могла бы быть эта наша ночь.
Только сейчас я зарываюсь лицом в подушки с лепестками, — онемевшая, пронзенная насквозь ослепляющей болью. Надеясь лишь на то, что ОН не войдет сюда, не ляжет со мной в эту постель, не тронет, не
Какой же страшной оказалась моя сказка!
И лепестки роз, — как кровавые пятна на нашей жизни…
Впилась руками в подушку, и вся сжалась на постели, затрясшись от холода под мягким теплым одеялом.
Он же не войдет? Он же не станет требовать сейчас от меня супружеского долга? Не возьмет же силой?
Я уже ничего не знаю. Но… Нет, он так не поступит, он не сможет, — изо всех сил орало сердце. Иначе… Иначе весь мой мир, вся я разорвусь в хлам!
Он не такой… — успокаивала я себя последними крупицами надежды. Он же все-таки меня любил…
И содрогнулась, когда толкнулась дверь.
Тигр, не Артур на пороге. Пьяный, с бешено сверкающими глазами, со сжатой челюстью. Пошатываясь, направляется к постели.
— Не надо, — одними губами, как будто вот сейчас, вот именно в этот миг всю силу из меня вытянуло. — Не трогай меня…
И только его то самое, такое долгожданное «ты моя, Света» — гудит в ушах зловещей памятью, теперь наполняя меня ужасом.
Тигр.
Одно, только одно сейчас желание, — крушить, рвать и убивать. На кусочки разодрать суку Альбиноса, — даже Свету бы оставил, пусть даже и в таком безумном состоянии, — но я, блядь, обещал ей, что его не трону, что ее блядский папаша останется жив.
И я, мать вашу, просто не могу сейчас не сдержать слова! Слова, данного у алтаря, мать вашу! Не могу!
Думал, — отойдет, хоть немного отойдет, сможет хотя бы увидеть, понять, — чувства, они же не в словах, она же ощущает меня иногда даже больше, чем я сам!
Верил, — никуда наша ласка деться не сможет, прикоснусь, — и никаких слов не будет нужно. Нет, пояснить, конечно бы, пришлось, — но разве вопрос в словах? Слова, поступки, события, — их же как угодно подать можно! Вот как ублюдок изгалился, — и ведь под таким углом, что я, дескать, ее себе забрал, чтоб на него влиять, — тоже увидеть картинку можно!
Все можно переиначить, развернуть, — логика, факты, — все переменчиво, все зависит от соуса, под которым подается, — мне ли не знать?
Но она же, блядь, просто знать должна! На том, подкожном, бессловесном уровне, когда даже в глаза смотреть не нужно, когда замираешь одним дыханием, — и все понимаешь! Это не разум, не логика, не глаза, — это то самое, что связало нас с ней намертво и уже не отодрать!
Не Альбиносу, даже не памяти своей проснувшейся в самый не тот момент поверить она должна была, даже не мне, — себе, себе самой поверить!
Но
И это — самое страшное. Изнутри выжигает. Боится! Меня боится мой лучик!
Это, блядь, с ума сводит и бешено рычать заставляет с непреодолимой потребностью крушить все на свете! Все вокруг на хрен разнести!
Разве все, что было, — не пересилило той блядской памяти? Разве на чашах весов оно не сильнее для нее?
Ясен хрен, что ей нужно время. Как-то переварить все это, и…
Не знаю. Понять? Да как такое понять? Когда я сам, здоровый мужик, не понимаю!
Но… Всего, что угодно, ждал.
Пусть бы орала, пусть бы по морде лупила, посуду бы всю на хрен перебила бы в доме, — но не это. Не ужас этот жуткий, в глазах застывший, не то, как дергается от меня, как рвет ее от одного прикосновения!
Монстра она во мне видит.
Не того, каким был с ней все это время, — а того, кто в подвал ее забросил и насиловал. Будто и стерлось все остальное, все, на хрен, что было!
Вот этого — не ожидал.
Понимал, что вспомнит, но не думал, не представлял, что так монстром, насильником для нее и останусь. Ведь должна же чувствовать, что никого, ничего дороже, чем она, для меня просто нет! Нет, и не будет никогда в этом гребанном мире!
Но не чувствует, не помнит, шарахается. И разговора, — никакого, — не получится, это я уже начал понимать в гостиной.
Отправил спать, — и блядь, пошел в разнос.
Только, блядь, расколотая кулаком стена и раздолбанная мебель ни хера не решают. И пар не выпустил даже. И вискарь, что заливаю в глотку, — ни хрена не поможет.
Уехал бы, чтоб ей лишний раз на душу не давить, — но как оставлю?
Нет, — нужно поговорить. Сейчас. Иначе, кажется, будет поздно. Иначе, если сейчас все не объясню, — потеряю навсегда. И сам тогда сдохну. Пусть и хотел бы оставить в покое, дать успокоиться, — но не могу. Нельзя сейчас ее вот так вот оставлять.
— Не надо… Не трогай меня, — выдыхает одними губами и сжимается в комок, стоит мне только появиться. И, блядь, — снова этот ужас, на хрен, вселенский, в глазах! И снова крушить все вокруг готов, — ну как так-то? Неужели, — совсем, никакой маленькой лазейки в ее сердечке нет, через которую все то наше, что было, ей ничего не скажет?
— Света! — сам не понимаю, как из горла вырывается рычание.
Стараясь не смотреть в глаза, ловлю за талию, притягивая к себе. И, блядь, — как всегда, — задыхаюсь! От запаха ее, от кожи, от того, что она рядом! Задыхаюсь — до одури, — неужели она не чувствует?
— Ты должна меня выслушать. И услышать. Поверь, — я горло бы себе перегрыз за то, что сделал, если бы это могло бы что-нибудь исправить.
И, как бы мне не хотелось скрыть от нее всю мерзость, приходится рассказывать все с самого начала. С того, кем был на самом деле ее папочка-Альбинос и чем занимался.