Игры с хищником
Шрифт:
Она сразу-то не спросила куда, словно ее и не касалось, но когда Сыч стал готовиться в дорогу, бороду сбрил и волосы подстриг, чтоб с поезда не сняли по подозрению, секретарша увидела его и ахнула:
– Сыч!.. Тебя и не узнать. А ты еще молодой да красивый!
Это у нее пелена возникла перед глазами, как у девок в первое время.
– Под бородой люди не стареют, – отмахнулся он и стал наказы давать по хозяйству.
Виктория Маркс головой кивает, а сама про свое думает.
– Кур-то каждый день щупай, – наказывает он. – Которым нестись, на двор не выпускай.
– Куда ты едешь, Сыч? – вдруг спрашивает.
– Надо мне в город Архангельск.
– И надолго ли?
– Думаю, за месяц как раз обернусь.
Она виду не подает, но голос-то ревнивый сделался.
– Уж не за Александрой ли собрался?
– За ней, а тебе-то что?
– Ничего, поезжай.
Сыч пошел в Ельню, там сел на поезд – безбородого не признают – и спокойно в Архангельск поехал. Всю дорогу Александру вспоминал, как лечил ее да как они жили потом, и так себя распалил, что терпежу нет, хоть впереди поезда беги.
Прибыл в Архангельск, а там уж зима лютая, пошел искать дом, где Александра жила. Адреса не знал, но она когда по дому тосковала, то подробно его описывала – какой с виду, как стоит, куда окна выходят и куда из них смотреть можно. Сыч вообразил себе, как это выглядит, побродил по городу и скоро нашел подходящий дом. Справился у дворника, и точно, прежде здесь баре жили, а теперь их уплотнили и ныне они в полуподвальном этаже проживают. Заходит туда Сыч, но Александры не застал, только мать ее сидит и глядит в окошко, а за стеклом одни ноги человеческие мелькают – улица там центральная.
– Кто вы будете? – спрашивает.
– Сыч я, – признался он и понял, что дочка ничего не рассказала матери про свою жизнь в Ельне, а то бы сразу поняла, кто приехал.
– На что вам Александра?
– Да вот хотел повидать да про нашего сына рассказать, какой стал.
– Про какого сына? – Мать-то чуть не обмерла.
– Про того, что от меня прижила, да мне и на воспитание оставила. Александр ему имя.
Мать на колени перед ним, дескать, подозревала я это, ибо она по первости, как домой возвратилась, все какого-то Сашеньку звала во сне. Но ты не губи ее и себя, да и меня тоже. Александра за большого человека замуж вышла, за начальника НКВД, и сама стала начальником в комсомоле. Узнает муж – всем горе будет великое.
– Дети-то у них есть? – спрашивает Сыч.
– Какие уж там дети!.. – загоревала мать. – Муж у нее человек пожилой, старше меня...
– Она же за барина хотела пойти! – возмутился он. – Неужели обманула, чтоб отпустил?
– Так ведь начальник НКВД нынче барин. Старым неровня...
Попрощался Сыч и пошел. Хотел сразу на вокзал, но любовь никак не отпускает, тянет и все. Разыскал он комсомольскую контору, встал напротив и стоит: вдруг да появится Александра? Хоть издалека поглядеть...
И вот подкатывает машина к подъезду, и выходит из нее молодая женщина – ну точь-в-точь как прежде комсомольская секретарша Виктория Маркс, что теперь на мельнице сидела: кожанка скрипит, галифе и сапоги хромовые. Только плети не хватает. По телосложению и признал да по тому, как высоко голову держит.
Сыч всхлопал было крыльями, да унял себя: коли здесь заметут, до дому уж никогда не доберешься, а там ребятишки... И загадал: если сама почует, что Сыч здесь, и сама же к нему подойдет, то возьмет ее и умчит опять на мельницу, невзирая на ее барина.
Александра вроде бы и в самом деле что-то почувствовала, приставила ножку в сапожке, по сторонам посмотрела, словно искала кого, но мороз был сильный, так озябла в кожаночке и легким, таким знакомым шажком побежала к крыльцу.
Он подождал, когда Александра по ступеням поднимется да рукой в черной перчаточке высокую дверь откроет, развернулся и подался на поезд.
За обратную дорогу он собрал все мысли о ней в горсть, как колосья, отмолотил, полову сдул, и осталось одно зернышко – сын, Александр. Им и утешился, а когда пришел на мельницу да обнял детей, и вовсе воспрял. Секретарша стоит в сторонке и, похоже, довольна, что Сыч вернулся без архангельской девицы, но виду не подает. Он же при сыновьях поблагодарил ее, что детей и дом в порядке содержала, и потом, когда одни остались, говорит, мол, месяц-то миновал, пора тебе в Ельню подаваться. Сам смотрит, испытывает.
– Прости меня, что я раньше тебе говорила, – вдруг виниться стала. – Не шарлатан ты, Сыч, а мужчина, которого я всю жизнь искала. Да сразу не признала, оттого что ты страшной бородой прикрылся и славой старика распутника. Полюбила тебя, а когда, и сама не заметила. Первый раз в жизни влюбилась. Если бы ты Александру привез, отравила бы. Я уже и зелья приготовила. И это счастье ее, что сюда не приехала. Только от тебя хочу детей рожать.
Он выслушал и говорит:
– Это пелена глаза застит, поскольку душа ожила и женское тело твое поправилось. Я тебя наладил, как ткацкий станок, только и всего. Со всеми так бывает. Погоди, вот спадет, и увидишь, что от старика родила, и захочется тебе молодого. Бросишь мне ребенка и убежишь.
Секретарша не как девицы, просить и умолять не стала, а помедлила и сказала:
– Еще месяц поживу у тебя, подожду, может, и правда, спадет пелена...
Она сама от любви мучилась, но это Сычу нравилось: любовные страдания – самое лучшее лекарство.
Вечером он печь на мельнице вытопил, отвару приготовил, в кадку ее посадил и, когда сам забрался, чует: секретаршу опять колотит, как в первый раз.
– Замерзла, что ли? – спрашивает.
– Горячо мне, – шепчет. – И все равно лихорадит.
Кое-как высидела с ним в кадке положенное время, и на другой день он только котел поставил, трухи принес, Виктория Маркс заявляет, мол, вылечилась я, не полезу больше в кадку, ни к чему.
А Сычу хлопот меньше.
Проходит условленный месяц – у него уж новая борода отросла, секретарша места себе не находит, мечется.
– Добро, – видя это, сказал Сыч. – Тогда выходи за меня и жить станем, как супруги.
Она к нему на грудь и заревела, словно не вожачка комсомольская, не Виктория Маркс, а баба деревенская.