Имаджика: Пятый Доминион
Шрифт:
Миляга не пропустил последнее замечание мимо ушей, но все, что он мог делать, — это слушать и надеяться на то, что его выздоровление не займет слишком много времени. Мускулы его слегка расслабились, так что он мог уже открывать и закрывать глаза, глотать и далее немного шевелить руками, но его торс до сих пор был абсолютно недвижим.
Его другим постоянным посетителем — куда более интересным, чем прочие зеваки, — был Скопик, у которого имелось мнение по любому поводу, включая и паралич Миляги. Он был крошечным человечком с косоглазием часовщика и таким вздернутым и маленьким носиком, что его ноздри фактически представляли собой две дырочки посреди лица, которое было так изборождено смешливыми морщинками, что на нем можно было засеять огород. Каждый день он приходил и садился на край Милягиной кровати; его серая больничная одежда была такой же изжеванной, как и его лицо, а блестящий черный парик никак не мог найти себе на голове постоянного места. Посиживая и потягивая кофе, он рассуждал с важным видом на всевозможные
— Прости меня, — повторял он раз за разом. — Я любил тебя, и я вверг тебя в беду. Но прошу тебя, прости меня.
Миляга выразил все, что мог, взглядом, жалея о том, что пальцы его недостаточно сильны, чтобы сжимать ручку, а то бы он мог написать короткое «прощаю». Но те небольшие улучшения, которые произошли в его состоянии со времен воскрешения, казались крайним пределом выздоровления, и, хотя Пай кормил, купал его и делал ему массаж, дальнейшего прогресса не наблюдалось. Несмотря на постоянные подбадривания мистифа, было очевидно, что смерть до сих пор держит его за горло. И не его одного, в сущности. Не раз Миляге приходила в голову мысль о том, является ли истощение мистифа всего лишь следствием усталости, или, прожив столько времени вместе, они оказались соединенными симбиотической связью. Коли так, смерть унесет их обоих в страну забвения.
В тот день, когда снова вышли солнца, он был один в своей камере, но Пай оставил его в сидячем положении перед видом, открывающимся сквозь решетку, и он мог наблюдать за тем, как редеют облака, пропуская нежнейшие лучи, падающие на твердую поверхность моря. Впервые со времени их появления здесь солнца показались в небе над Жерцемитом, и он услышал приветственные крики из других камер, за которыми последовал топот охранников, бегущих на бруствер, чтобы посмотреть на превращение. С того места, где он сидел, ему была видна поверхность Колыбели, и он почувствовал приятное возбуждение. Когда лучи просияли, он ощутил, как по телу его пробежала дрожь, начавшаяся с кончиков пальцев на ногах, набравшая по дороге силу и сотрясшая его череп с такой мощью, что чувства его оказались за пределами головы. Сначала он подумал, что ему удалось встать и подбежать к окну, — он смотрел сквозь решетки на простирающееся внизу море, но шум у двери заставил его обернуться. Он увидел, как Скопик и сопровождающий его Апинг пересекают камеру в направлении бородатой желтоватой мумии с застывшим выражением лица, сидящей на кровати у дальней стены. Этой мумией был он сам.
— Надо тебе взглянуть на это, Захария! — восторженно возгласил Скопик, поднимая мумию на руки.
Апинг стал помогать ему, и вдвоем они понесли Милягу к окну, от которого его сознание уже удалялось. Он оставил их наедине с их добротой, подгоняемый радостным возбуждением, которое заменяло ему двигатель. Он вылетел из камеры и понесся вдоль мрачного коридора, мимо камер, в которых пленники шумно требовали выпустить их посмотреть на солнца. Он совершенно не имел представления о внутренней географии здания, и на несколько мгновений его несущаяся во весь опор душа затерялась в лабиринте серого кирпича, но потом он наткнулся на двух охранников, торопливо взбегающих по каменной лестнице, и, не будучи замеченным, отправился за ними в более светлые помещения. Там он увидел других охранников, бросивших карточные игры, чтобы устремиться на открытый воздух.
— Где капитан Н’ашап? — спросил один из них.
— Я пойду скажу ему, — вызвался второй и, оставив своих товарищей, двинулся к закрытой двери, но был остановлен третьим охранником, сообщившим ему: «У него важная встреча. С мистифом», что вызвало дружный похабный хохот.
Развернув свой дух спиной к выходу, Миляга полетел навстречу двери и пронесся сквозь нее без какого бы то ни было ущерба или колебания. Комната за ней оказалась, вопреки его ожиданиям, не кабинетом Н’ашапа, а приемной, в которой стояли только два пустых стула и голый стол. На стене за столом висел портрет ребенка, выполненный столь безнадежно плохо, что даже пол объекта определить было невозможно. Слева от картины, подписанной «Апинг», располагалась еще одна дверь, столь же тщательно закрытая, как и та, сквозь которую он только что пролетел. Но сквозь нее доносился голос Вигора Н’ашапа, пребывавшего в состоянии экстаза.
— Еще! Еще! — восклицал он, и снова, после долгой речи на непонятном языке: — Да! Вот так! Вот так!
Миляга проник сквозь дверь слишком поспешно, чтобы успеть подготовиться к тому, что открылось ему за ней. Но даже если бы он и подготовился, вызвав в своем воображении видение Н’ашапа со сползшими вниз штанами к лиловому этакскому члену в состоянии полной боевой готовности, он все равно не мог бы представить себе Пай-о-па, ибо ни разу за все эти месяцы не видел мистифа голым. Теперь это произошло, и шок, вызванный его красотой, уступал только потрясению от его униженного состояния. Его тело обладало той же безмятежностью, что и его лицо, и той же двусмысленной неопределенностью. На нем не было ни единого волоска, ни сосков, ни пупка. Но между ногами, которые он раздвинул, встав на колени перед Н’ашапом, находился источник его изменчивого «я», то самое ядро, которого касались мысли сексуального партнера. Оно не обладало ни фаллической, ни вагинальной природой. Это была третья, совершенно отличная от двух других разновидность гениталий. Она трепетала у него в паху, как беспокойный голубь, с каждым взмахом крыльев меняя сверкающие очертания. И в каждом из них зачарованный Миляга улавливал знакомое эхо. Вот мелькнула его собственная плоть, которая выворачивалась наизнанку во время путешествия между Доминионами. А вот показалось небо над Паташокой и море за зарешеченным окном, твердая поверхность которого превращалась в живую воду. И дыхание, зажатое в кулаке; и сила, вырывающаяся оттуда, — все было там, все.
Н’ашап не обращал на это зрелище никакого внимания. Возможно, в своем возбуждении он даже не замечал его. Он зажал голову мистифа в своих покрытых шрамами руках и совал заостренную головку своего члена ему в рот. Пай не проявлял никаких признаков возражения. Руки его свисали вдоль тела до тех пор, пока Н’ашап не потребовал оказать внимание своему могучему стволу. Миляга был не в состоянии выносить это зрелище. Он бросил свое сознание через комнату по направлению к спине этака. Разве Скопик не говорил ему, что мысль обладает силой? «Если это так, — подумал Миляга, — то пусть я буду пылинкой, крошечным метеоритом, твердым, как алмаз». Миляга услышал сладострастное придыхание Н’ашапа, пронзавшего глотку мистифа, и в следующее мгновение впился в его череп. Комната исчезла, и со всех сторон вокруг него сомкнулось горячее мясо, но сила инерции вынесла его с другой стороны, и, обернувшись, он увидел, как Н’ашап оторвал руки от головы мистифа и схватился за свою собственную. Из его безгубого рта вырвался пронзительный вопль боли.
Лицо Пая, ничего не выражавшее до этого, исполнилось тревоги, когда кровь хлынула из ноздрей Н’ашапа. Миляга ощутил победное удовлетворение, но мистиф поднялся и ринулся на помощь офицеру, подобрав какой-то из разбросанных по полу предметов своего гардероба, чтобы остановить кровотечение. Н’ашап вначале отмахнулся от его помощи, но потом умоляющий голос Пая смягчил его, и через некоторое время капитан развалился в кресле и позволил поухаживать за собой. Воркования и ласки мистифа действовали на Милягу почти так же удручающе, как и сцена, которую он только что прервал, и он ретировался, в смущении и негодовании, сначала к двери, а потом сквозь нее, в приемную.
Там он помедлил, задержав взгляд на картине Апинга. Из комнаты вновь донеслись стоны Н’ашапа. Услышав их, Миляга ринулся прочь, через лабиринт помещений, в свою камеру. Скопик и Апинг уже уложили его тело обратно на кровать. Лицо его было лишено всякого выражения, а одна рука соскользнула с груди и свисала с постели. Он выглядел мертвым. Разве удивительно, что преданность Пая приняла такой механический характер, когда единственным, что могло вдохновить его надежды на выздоровление Миляги, был этот изможденный манекен? Он подлетел поближе к телу, испытывая искушение оставить его навсегда, позволить ему иссохнуть и умереть. Но это было слишком рискованно. А что если его нынешнее состояние имеет своим непременным условием существование физического «я»? Разумеется, мысль способна существовать в отсутствие плоти — он не раз слышал, как Скопик высказывался по этому поводу вот в этой самой камере, — но вряд ли подобное под силу такому неразвитому духу, как у него. Кожа, кровь и кости были той школой, в которой душа училась летать, а он был еще слишком неоперившимся птенцом, чтобы позволить себе прогул.
Как ни противилось этому все его существо, надо было возвращаться назад.
Он еще раз подлетел к окну и оглядел сверкающее море. Вид его волн, разбивающихся внизу о скалы, воскресил в нем ужас, который он испытал, когда тонул. Он почувствовал, как живая вода сжимается вокруг него, давит на его губы, словно член Н’ашапа, требует, чтобы он открыл рот и сделал глоток. В ужасе он оторвался от этого зрелища и ринулся через комнату, пронзив лоб собственного тела, словно пуля. Вернувшись в себя с мыслями о Н’ашапе и море, он немедленно осознал подлинную природу своей болезни. Скопик ошибался, ошибался во всем! Существовала твердая — и какая твердая! — физиологическая причина его неподвижности. Он наглотался воды, и теперь она была внутри него. Она жила в нем, процветая и разрастаясь за его счет.