Имаджика. Примирение
Шрифт:
— Это что, предупреждение? — спросил он.
— Не совсем, — ответило оно. — Я уверен, что ты смог бы приютить целое семейство таких, как я. Ведь, в конце концов, все едино, разве не так? — Следующую фразу существо произнесло, идеально сымитировав его голос. — «После нашей смерти мы не будем разделены на категории, Роксборо, мы увеличимся до размеров Творения. Думай обо мне как о первом знаке этого увеличения, и мы с тобой заживем на славу».
— Пока ты меня не убьешь?
— С чего бы это?
— Потому что Сартори хочет, чтобы я был мертв.
— Ты несправедлив к нему, — сказало Отдохни Немного. — У меня нет задания убить тебя. Все, что он хочет, — это чтобы
— Он говорил что-то подобное.
— А когда все это свершится, я абсолютно уверен, что он обнимет тебя как брат.
— Но до тех пор…
— …у меня есть его разрешение делать все, что потребуется, для того чтобы помешать тебе стать Примирителем. И если это означает свести тебя с ума воспоминаниями…
— …то ты это сделаешь.
— Я должен буду сделать это, Маэстро, должен. Я — исполнительный слуга…
«Давай-давай, продолжай», — подумал Миляга, пока существо яркими красками расписывало свою преданность.
Он решил, что не станет пытаться выбежать через дверь. Скорее всего она на двойном, а то и на тройном запоре. Лучше подобраться к окну, через которое он проник сюда. Если понадобится, он бросится на него с разбегу. Даже если несколько костей будет сломано — за спасение это небольшая цена.
Он огляделся вокруг с деланной небрежностью, ни разу не позволив себе взглянуть на входную дверь.
От того места, где он стоял, до комнаты с открытым окном было самое большее шагов десять. Когда он окажется в ней, надо будет одолеть еще шагов десять до окна. Тем временем Отдохни Немного окончательно запуталось в изъявлениях своей рабской покорности хозяину. Не было смысла дожидаться более удобного момента.
В качестве отвлекающего маневра он сделал шаг к лестнице, но тут же изменил направление и ринулся к двери. Лишь шага через три существо поняло, что происходит.
— Не будь дураком! — крикнуло оно.
Он понял, что оказался слишком осторожен в расчетах. До двери комнаты он добежит за восемь шагов, вместо десяти, а через комнату к окну — всего за шесть.
— Я предупреждаю тебя, — завизжало оно, а потом, поняв, что уговоры ни к чему не приведут, начало действовать.
В шаге от двери Миляга почувствовал, как что-то открывается в его голове. Трещина, сквозь которую он позволял прошлому сочиться по капле, превратилась в зияющую дыру. Еще через шаг речушка превратилась в реку; через два — в бурный поток; через три — в ревущий водопад. Он видел окно в противоположном конце комнаты и улицу за ним, но его воля к бегству была смыта потопом прошлого.
Между Сартори и Джоном Фурией Захарией он прожил девятнадцать жизней. Его подсознание, запрограммированное Паем, исправно помогало ему переходить из одной жизни в другую под покровом тумана забвения, который рассеивался только тогда, когда дело было уже сделано и он просыпался в незнакомом городе, с именем, украденным из телефонного справочника или подслушанным в разговоре. Разумеется, он всегда оставлял за собой боль и скорбь. Хотя он и старался держаться слегка обособленно в своем круге общения и тщательно заметал следы, когда наставало время уходить, его внезапные исчезновения, без сомнения, причиняли горе всем, кто был к нему привязан. Единственным человеком, который переносил эти разлуки без всякого ущерба для себя, был он сам. Но лишь до
За два столетия ему ни разу не пришлось задать себе вопрос, который терзал все души в мире в ту или иную безлунную полночь: «Кто я? Для чего я был создан? Что со мной станет, когда я умру?»
Теперь у него оказалось слишком много ответов, что было гораздо хуже, чем не иметь их вообще. У него был небольшой набор личностей, которые он снимал и надевал на себя словно маски. У него было в избытке мелких целей и устремлений. Но в его памяти никогда не накапливалось достаточного количества лет, чтобы измерить глубину сожаления и раскаяния, и это делало его личность бедной. Разумеется, не находилось в нем места и для ощущения надвигающейся смерти, и для скорбной мудрости траура.
Забвение всегда было наготове, чтобы разгладить морщины и уберечь дух от испытаний.
Как он и опасался, натиск воспоминаний оказался слишком настойчив, и хотя он стремился уцепиться за того человека, которым он был, когда вошел в этот дом, вскоре его последнее воплощение превратилось лишь в одну из прожитых им жизней, ничем не отличающуюся от остальных. На полпути между дверью и окном воля к бегству, которая коренилась в желании защитить себя, оставила его. Выражение решимости сползло с его лица, словно оно превратилось в еще одну маску. Ничто не пришло ему на смену. Он стоял посреди комнаты, как бесстрастный часовой, и ни один отблеск внутренней катастрофы не отражался на безмятежной симметрии его лица.
Ночные часы проходили один за другим, отмечаемые ударом колокола на отдаленной колокольне, но если он и слышал его, то не подавал никакого виду. И только когда первые лучи восходящего солнца проникли на Гамут-стрит и проскользнули в то самое окно, которого он стремился достичь, внешний мир за пределами его смятенного сознания вызвал у него первую ответную реакцию. Он заплакал. Из жалости — но не к себе, а к нежным лучам янтарного света, разлившегося теплыми лужицами на жестких досках. Наблюдая эту картину, он смутно подумал о том, что неплохо было бы выйти на улицу и постараться обнаружить источник этого чуда, но в голове у него кто-то был, и голос его перекрывал хлюпанье свиного пойла, которое болталось у него в голове. И этот кто-то хотел, чтобы он ответил на один вопрос, прежде чем его отпустят поиграть. Правда, вопрос был довольно простым.
— Кто ты? — спросил кто-то.
А вот ответить было сложно. В голове у него вертелось много имен, к каждому из которых прилипли ошметки жизни, но какое из них принадлежало ему? Слишком много обрывков надо было рассортировать, чтобы ощутить, кто он такой, а трудно представить себе более неблагодарное занятие в такой день, когда солнечные лучи светят в окно, приглашая его выйти на улицу и посмотреть на их Небесного Отца.
— Кто ты? — снова спросил у него голос, и он вынужден был сказать в ответ чистую правду.