Имаджика
Шрифт:
Но, слава Богу, были и такие, кто соблюдал строгую дистанцию, и одна из таких душ жила в доме напротив: нимфа по имени Аллегра, которой нравилось сидеть с наполовину расшнурованным корсетом за туалетным столиком у окна, чувствуя на себе восхищенный взгляд Маэстро. У нее была маленькая лохматая собачонка, и порой по вечерам он слышал, как голос звал везучую тварь на колени, где ей позволено было уютно устроиться, свернувшись калачиком. Однажды после полудня, в нескольких шагах от того места, где он стоял сейчас, он встретил девушку в обществе ее матери и принялся восхищаться собакой, терпя ее шершавый язычок у себя на губах ради возбуждающего запаха, которым
Он поднял взгляд на окно, где когда-то сидела Аллегра. Оно было освещено. Дом, как и почти все здания вокруг, был погружен во мрак. Вздыхая, он перевел взгляд на №28, пересек улицу и подошел к двери. Разумеется, она была заперта, но одно из окон первого этажа было некогда разбито, и никому не пришло в голову его заново застеклить. Он просунул руку внутрь, отпер задвижку и, подняв окно вверх, залез в комнату. Медленнее, – напомнил он самому себе, – двигайся медленнее. Держи поток под контролем.
Внутри стояла кромешная темень, но он предусмотрительно захватил с собой свечу и спички. Пламя затрепетало, и комната закачалась от его колебаний, но постепенно фитиль разгорелся, и он ощутил, что в нем, подобно огоньку свечи, разгорается неожиданное чувство гордости. В свое время этот дом – его дом – был местом великих людей и великих замыслов, где исключались все банальные разговоры. Если вам хотелось поговорить о политике или посплетничать, вы могли отправляться в кофейню, если вас интересовали финансы – к вашим услугам была биржа. Здесь же – только чудеса, только взлеты духа, и, конечно, любовь, если она была к месту (а чаще всего именно так оно и было), а еще порой – кровопролитие. Но никогда ничего прозаического, ничего банального. Здесь самым желанным гостем всегда бывал человек, принесший самую странную историю. Здесь любое излишество приветствовалось, если оно приносило с собой видения, и каждое из этих видений анализировалось потом с точки зрения содержавшихся в нем намеков на Вечность.
Он поднял свечу и, держа ее высоко, принялся бродить по дому. Комнаты – а их было много – пришли в полный упадок: доски, источенные гнилью и червями, скрипели у него под ногами, сырость превратила стены в карты неведомых континентов. Но настоящее не долго стояло у него перед глазами. К тому моменту, когда он подошел к лестнице, память уже разожгла повсюду свечи: их сияние лилось из приоткрытой двери столовой и комнат верхнего этажа. Это был щедрый свет. Он обивал тканью голые стены, устилал под ноги ворсистые ковры и расставлял на них изящную мебель. Хотя собравшиеся здесь люди и устремлялись в сферу чистого духа, они были не против понежить ту самую плоть, которую они яростно проклинали. Кто мог бы угадать, посмотрев с улицы на скромный фасад дома, что его интерьер столь изящно обставлен и украшен? И, видя это воскрешенное великолепие, он услышал голоса тех, кто некогда купался в этой роскоши. Сначала смех, потом чей-то громогласный спор вверху на лестнице. Спорщиков пока не было видно – возможно, сознание, внемля его предостережениям, временно приостановило поток воспоминаний, – но он уже мог назвать их имена. Одного из них звали Горацием Тирвиттом, а другого – Исааком Эбилавом. А смех? Ну, конечно же, он принадлежал Джошуа Годольфину. Он хохотал, как сам Дьявол, – во всю свою хриплую глотку.
– Добро пожаловать, – обратился Миляга к своим воспоминаниям. – Я готов увидеть ваши лица.
И с этими словами они
– Это дурная примета, – протестовал Тирвитт. – Птицы в доме – это дурная примета!
– Приметы нужны только игрокам и рыболовам, – парировал Эбилав.
– Тебе еще представится случай блеснуть красноречием, – сказал Тирвитт, – а пока что просто вышвырни эту тварь на улицу, покуда я не свернул ей шею. – Он повернулся к Миляге. – Скажи же ему, Сартори.
Миляга был потрясен, увидев пристально устремленный на него взгляд призрака.
– Она не принесет нам никакого вреда, – услышал он свой ответ. – Это одно из Божьих созданий.
В этот момент птица забилась в руках Эбилава и, сумев вырваться, опорожнила свой кишечник на парик и лицо своего мучителя, что вызвало у Тирвитта взрыв гомерического хохота.
– А теперь не вытирай, – сказал он Эбилаву, когда сорока упорхнула. – Это хорошая примета.
Привлеченный его смехом, из столовой появился Джошуа Годольфин, облеченный в броню своего всегдашнего высокомерия.
– Что за шум?
Эбилав пытался подманить к себе птицу, но его призывы только больше ее растревожили. Издавая хриплое карканье, она в панике летала по холлу.
– Откройте же чертову дверь! – сказал Годольфин. – Выпустите эту проклятую тварь!
– Испортить нам такое развлечение? – сказал Тирвитт.
– Если бы вы заткнули ваши глотки, – сказал Эбилав, – она бы успокоилась и села.
– А зачем ты вообще ее притащил сюда? – осведомился Джошуа.
– Она сидела на крыльце, – ответил Эбилав. – Я думал, у нее сломано крыло.
– На мой взгляд, она в полном порядке, – сказал Годольфин и обратил свое покрасневшее от коньяка лицо к Миляге. – Маэстро, – сказал он, слегка склоняя голову, – боюсь, мы начали обедать без тебя. Присоединяйся. Пусть эти птичьи мозги продолжают свои забавы.
Миляга уже направился в столовую, но в этот момент у него за спиной раздался звук глухого удара. Обернувшись, он увидел, как птица упала на пол у окна, сквозь которое она пыталась вылететь наружу. Эбилав испустил тихий стон; смех Тирвитта прекратился.
– Ну вот, – сказал он. – Ты убил Божью тварь!
– Я не виноват! – сказал Эбилав.
– Хочешь воскресить ее? – пробормотал Джошуа, обращаясь к Миляге тоном заговорщика.
– С переломанными крыльями и шеей? – спросил Миляга. – Это было бы не слишком великодушно.
– Зато забавно, – ответил Годольфин, и лукавые искорки забегали в его припухших глазах.
– Мне так не кажется, – сказал Миляга и увидел, как его отвращение стерло всю веселость с лица Джошуа. «Он немного боится меня, – подумал Миляга, – сила, которая скрывается во мне, заставляет его нервничать».
Джошуа двинулся в столовую, и Миляга собрался было за ним последовать, но в этот момент молодой человек – не более восемнадцати лет, с некрасивым, вытянутым лицом и кудрями церковного певчего – перехватил его.
– Маэстро? – сказал он.
В отличие от внешности Джошуа и остальных, эти черты Миляге показались более знакомыми. Возможно, в этом томном взгляде из-под полуприкрытых век, в этом маленьком, почти женском рте было что-то от стиля модерн. По правде говоря, вид у него был не слишком умный, но слова его, когда он говорил, звучали ясно и твердо, несмотря на его нервозность. Он едва осмеливался смотреть на Сартори и, опустив голову, молил Маэстро о снисхождении.