Имаго
Шрифт:
Лютовой сказал с холодноватой задумчивостью:
– Да, пора бы. Мы тешим самолюбие среднего инженера, делая вид, что он что-то значит, что с его мнением считаются… Но он уже и сам видит свое холопство, да и нас собственное притворство раздражает.
Майданов вертелся на стуле, как на раскаленной сковородке, беспомощно всплескивал белыми ручками, вскричал в великом возмущении:
– Как вы можете? Это… это недемократично!
– Еще как! – подтвердил Лютовой с великим удовольствием и потер ладони. – Приближается великое время торжества наших идей!
Я сказал неумолимо:
– Время
– Но это же правильно, – сказал Майданов слабо, – это гарантии… Так вы, оказывается, не против западного общества?
– Нет никакого западного, – ответил я, – нет восточного, северного или южного. Мы – одной крови, как сказал великий Балу. Зато сейчас, когда человек знает, что лучший друг может предать, как и жена, дети или родители, когда наверняка обворует начальник или любовница и так далее, и так далее, только в этом случае он застрахован от всяких разочарований и потрясений. Когда знает, что все вокруг – сволочи… то это уже не сволочи, а нормальное и неосуждаемое состояние человека, что предавать всех и вся – норма, тогда только можно медленно подниматься вверх. Именно вверх, потому что и так на самом дне… Ошибка коммунистов в том, что начинали строить коммунизм на слишком завышенном моральном фундаменте человека. Сейчас подобной ошибки допускать нельзя.
Глава 3
Я говорил все медленнее, утрясая и формулируя для себя, перехватил странные взгляды Лютового и Майданова. Даже Бабурин смотрит с открытым ртом, на его лице мучительное раздумье: принадлежит он к простому народу, как слесарь, или же к элите – как глава болельщиков «Спартака»?
Майданов сказал нерешительно:
– Погодите, погодите… Но ведь нельзя же перечеркивать, к примеру, целое направление художников-передвижников, что рисовали только простых людей! До них рисовали только героев, обычно библейских, потом – эллинских да римских! А вот они – только грузчиков да извозчиков…
Как ни был я погружен в свои думы, но заметил, что Майданов на диво податлив, а разговор умело поддерживает на том уровне, когда его достаточно легко попинать. Лютовой встал, подошел к ограде, долго всматривался в марсианскую панораму ночного города.
– Да, – обронил он, не поворачиваясь, – на этом был построен весь реализм, натурализм и прочие модные измы. Но теперь… хватит врать. Простонародье – всегда простонародье. Хоть в Средневековье, хоть сейчас. Просто изменились методы управления. Раньше надо было кнутом, а теперь достаточно телевидения или пары массовых газет. Простонародье можно натравить на любое учение, новшество, партию, его можно заставить сменить строй или поддерживать существующий…
Бабурин все вертел головой, что-то все говорят такое непонятное, наконец брякнул:
– Андрей Палиевич, а тот гад, что так с нашей Марьянкой…
Наступило неловкое молчание, мы все старательно избегали этой темы, особенно сам Майданов, а мы ему помогали, но Бабурин в самом деле – простой народ, даже очень простой, даже еще проще – болельщик, брякнул то, что у нас у всех, непростых, вертелось на языке.
Майданов сказал торопливо:
– Все уже улажено, все улажено!..
– Да?.. – удивился Бабурин. – Но я не тилигент, я ему еще козью морду сделаю. Так он в самом деле негра или прикидывается?
Мы с Лютовым старательно отводили взоры. Жаль, чаю нет, сейчас бы нашли даже о чем заговорить громко и убежденно.
– Да, – сказал Майданов с достоинством, – он негр!.. А что, вы будете доказывать, что негры… то есть американцы афроазиатского происхождения – люди второго сорта?
Бабурин открыл рот, явно стал бы доказывать, но Лютовой, то ли стараясь сгладить неприятный для Майданова разговор, то ли еще чего, вставил:
– Упаси Боже! Это негр уверен, что профессор Майданов – человек второго сорта. Просто мы очень любим Марьянку…
Майданов сказал сварливо:
– Спасибо. Ну так и не мешайте им. Этот Джон Блэк… он глубоко сожалеет! Он извинялся, понимаете?
Лютовой зыркнул в мою сторону. Нет, он не понимал. Он бы этого Блэка сразу к стенке. Еще до того, как тот изнасиловал Марьяну. Просто за то, что черномазый осмеливается кого-то останавливать на московских улицах, проверяет паспорта, пусть и в непосредственной близости от юсовского посольства, но все же это ему не там, а это здесь.
Я сказал примирительно:
– Вы уж извините, Андрей Палиевич, но все переменилось чересчур неожиданно. Я тоже за то, чтобы эту беду… ну, пусть не беду, а несчастье, небольшое несчастье, как-то сгладить, вообще постараться забыть… Просто уж очень круто! У них там это вообще не считается, может быть, преступлением, но что делать, Россия – все еще страна с наполовину старомодной моралью.
Майданов сказал почти просяще:
– Я вас понимаю, но и вы поймите… Кроме того, вынося приговор, нужно руководствоваться человеколюбием, осмотрительностью и милосердием.
– Ага, – сказал Лютовой, – осмотрительностью.
Майданов сказал нервно:
– На первом месте я поставил человеколюбие!
– Ах да, – протянул Лютовой, – негр ведь тоже человек…
Значит, милосердие, подумал я. То самое, которое возводят в добродетель либо из тщеславия, либо из страха. Ну, тщеславие ни при чем, мало чести профессору общаться с негром, что дослужился до сержанта, значит – глубоко упрятанный страх русского интеллигента перед грубой силой. Так глубоко, что Майданов не желает признаваться даже себе.