Именины сердца: разговоры с русской литературой
Шрифт:
— Никогда не любил текстов, написанных лишь для того, чтоб посмешить. Смеялся над рассказами Зощенко, над «Золотым теленком», над ранними рассказами Чехова. Но после этого становилось тоскливо, даже страшно: особенно отчетливо виделась глубинная неправильность жизни… Душевное просветление иногда происходит, но его трудно назвать именно светлым и радостным. Просто обнаруживаешь в книге то, что сам замечал, старался разглядеть, и вдруг это — в книге, и видится так, как в оптическом прицеле — не увеличенно, но четче, чем виделось мне. Таких вещей очень много, перечислять названия не имеет смысла — почти все значительные произведения литературы. Рад, что испытываю просветления от некоторых текстов моих ровесников — Ильи Кочергина, Антона
— Леонид Андреев действительно самая важная фигура для писателя Сенчина? Вообще у меня есть ощущение, что русский экзистенциализм начала века для тебя более важен, чем прославленные европейские экзистенциалисты, пришедшие позже: Сартр, Камю. Или я ошибаюсь?
— По-моему, вся настоящая литература экзистенциальна. Просто французы — Сартр, Камю — это оформили в некое направление и, оформив, перестали писать настоящую прозу, стали теоретиками. К слову сказать, жена Сартра Симона де Бовуар, не особо теоретизируя, написала несколько великих романов…
«Смерть Ивана Ильича» Толстого, например, для меня вершина того, что можно назвать экзистенциализмом. Чехов… Если вдуматься в то, что написано Чеховым, то жить не захочется — не имеет смысла. Недаром его так не любят нынешние молодые писатели. Они хотят действовать, а Чехов показывает бессмысленность любых действий, начиная с поедания обеда и заканчивая преобразованием мира…
А Леонид Андреев… Он, по-моему, ярче всех остальных писателей показал то, что происходило в русской жизни на стыке девятнадцатого и двадцатого веков. И потому был так популярен именно в то время, но отторгнут обществом уже в конце 1900-х. Я вижу в произведениях Андреева 1898-1908 годов много схожего с тем, что произошло через столетие, вплоть до года, чувствую близость своего сознания с сознанием его героев. Но после 1908-го эта страшная актуальность Андреева гаснет, появляется много ложного, надуманного, явно слабого. По замыслу грандиозный роман «Сашка Жегулев» тоже не получился, пьесы стали небрежными, схематичными. В итоге его, как и положено, закидали камнями. Может, и заслуженно.
— На кого ориентируешься в современной литературе? Есть ли возможность продолжать классические традиции русской литературы?
— Мне кажется, в нашей литературе уже произошла по-настоящему коренная перемена. Прежде всего — языковая. Нечто схожее с тем, что было, когда еще писал Державин, но уже был Пушкин. Может, даже двадцатые годы прошлого века не принесли в литературу таких изменений, как нынешние. Перед тем все-таки был период Серебряного века, а у нас его подменил постмодернизм, насквозь пропитанный соцреализмом. А «советский» и «антисоветский», как говорил Довлатов, — одно и то же… В последние три-пять лет литература, как и вообще общество, стала другой. Совершенно. Кто-то пытается писать, жить, разговаривать как прежде, но это уже не воспринимается, это уже какой-то нелепый архаизм. Поэтому именно в современной литературе ориентироваться сегодня не на кого, столпов нет. Сохранять какие-то традиции бессмысленно, подражать кому-то — невозможно. Единственный выход — это писать по возможности честно, искренне, на том языке, на котором люди сегодня говорят.
Кстати, писатели, как я заметил, люди косные. Они пользуются тем языком, теми приемами, которые были современны когда-то, но практически не допускают обновления в своей писательской лаборатории. Так отсекаются целые поколения. У Некрасова в очерке из «Петербургского сборника» есть персонаж, который потрясает своими книгами, написанными в стиле Державина, и проклинает новые времена. То же происходило и позже. То же, по существу, происходит и сейчас… Я и на себе чувствую эту перемену. Я пишу на языке 1990-х, а, например, Сергей Минаев — на языке 2000-х. И даже выучи я английский язык, все эти новые термины, писать так я уже не смогу.
А насчет того, жива ли классическая русская литература… Классическая русская литература была когда-то, во времена Гончарова, Толстого, Тургенева. Затем история пристегивала к ней отдельные имена — Чехова, Горького, Булгакова, Шолохова, Солженицына, Шукшина, Распутина. Кого пристегнет дальше — гадать бесполезно. Литература — это живой процесс, и тот именно классический слог русской литературы преодолел еще Толстой в «Воскресении» и «Крейцеровой сонате». И русская литература периода 1930-1980-х почти не дала больших писателей потому, что в это время старались писать классически. А оказался востребован Довлатов.
— Что ждешь от литературы в ближайшее время? И от кого именно?
— Жду новых текстов от Дмитрия Новикова, Ильи Кочергина, Дениса Гуцко, Аркадия Бабченко. Хотя и с опасением, что разочаруюсь. Они начали с таких пронзительных вещей, что повторить это будет очень сложно. Вообще люди, начинающие писать и публиковаться регулярно, очень быстро… офилологичиваются?
— Ну, можно и так сказать. Только я это уже не выговорю. (Смеемся. — З.П.)
— . .. превращаются именно в писателей — со своим стилем, с сюжетностью, часто надуманной, с психологичностью, часто ложно усложненной. Узнают про метафоры и тому подобные термины. И потому, читая многих писателей старшего поколения, умом понимаешь, что, да, это написано хорошо, мастерски, а чувства остаются незатронутыми…
Поэтому жду появления новых людей, — и неважно, сколько именно им будет лет. Пусть неуклюже, коряво, но расскажут о себе, о том, что увидели на этой земле, что узнали, до чего додумались. В общем, жду новых человеческих документов. А в то, что в ближайшее время будет написан настоящий роман, нечто эпическое (и к тому же по-настоящему талантливое), мне не верится.
— Твои книги должны что — радовать, огорчать, заставлять думать?
— Я родом из Азии, поэтому, видимо, пою, что вижу. Стараюсь не врать. Воображение, конечно, хорошая вещь, но если бы оно было у меня развито, я бы писал фантастику — фантастика сейчас востребована. К сожалению, вижу я в основном то, что вряд ли кого-то обрадует… Свой долг — если мои вещи публикуются, то о долге говорить уместно — вижу в том, чтобы описать происходящее на том отрезке, пока живу здесь. Меня ругают за то, что передаю действительность один в один. Требуют правды художественной, а не только жизненной… А нужна ли моя писанина, понадобится ли в будущем — уверен, меня не должно заботить.
— Литература для тебя — это очень серьезно?
— Я пишу давно и не представляю, что перестану этим заниматься. У меня и сознание, восприятие происходящего (может, к сожалению) — как у человека записывающего. Нечто тригоринское в себе чувствую. Уверен, что тот, кто решил писать, а тем более показавший написанное другим, должен относиться к этому всерьез, должен чувствовать ответственность. Сомневаться в том, что написал. Вообще, быть публичным человеком писателю, по-моему, стыдно. Нужно, чтобы было стыдно идти в редакцию, давать рукопись, предавать написанное огласке. Но если человека этот стыд не останавливает, значит, он видит действительную важность того, что написал.
К сожалению, для многих, в том числе и для меня, писательство становится профессией, способом заработать… У меня довольно много вещей, где главный герой — писатель. Кто-то считает, что Сенчину просто уже не о чем писать, но в этих вещах я пытаюсь разобраться, кто такой нынешний сочинитель, чувствует ли он свою значимость или просто занял свою ячейку в социуме и более-менее уютно в ней пребывает.
— Периодику читаешь? «Толстые» журналы?
— Слежу за литературными журналами. «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов», «Наш современник», «Сибирские огни»… Газеты, какие попадают в руки, просматриваю. С Интернетом общаюсь мало. В целом от средств массовой информации, хотя сам работаю в газете, стараюсь держаться подальше. В информационном потоке можно легко утонуть.