Имя для птицы, или Чаепитие на желтой веранде
Шрифт:
– - Ты, Шефнер, своими изящными движениями напоминаешь мне осиновое бревно!
Когда начинался урок, Сметана первым делом разделял класс на две группы -- на девочек и мальчиков; девочки, одетые в полосатые футболки и синие шаровары (трусики носить им не полагалось, считалось неприличным), занимались в другом конце зала, и им Сметана никогда замечаний не делал и давал до нелепости легкие упражнения. Шел слух, что до революции он преподавал в каком-то кадетском корпусе и, кроме того, играл в теннис с князем Юсуповым и даже с членами царской фамилии. Ранней осенью и весной, если не шел дождь, Сметана выводил нас на широкий школьный двор и, позанимавшись с нами минут пятнадцать -- двадцать, объявлял:
– - А теперь каждый может беситься на свой манер!
Тут
Уроки ручного труда в младших классах вела толстая, добрейшая немка Ирма Иоганновна, в просторечии -- Ширма; так ребята прозвали Ирму за ее габариты. Под ее руководством "бэшки" клеили какие-то коробочки, домики и лепили из глины фигурки зверей. Тех учеников, которые ленились клеить и не умели ничего лепить, Ширма к труду не понуждала, только называла их "фаулями" (лентяями), а иных и "гроссфаулями", что означало высшую степень лентяйства. Обычно она, когда начинался урок, сажала за отдельный стол целый выводок фаулей (в их числе был и я) и давала им альбом, на обложке которого в овале, обвитом незабудками, красовалась такса с четырьмя щенками; взяв с нас обещание, что мы не порвем и не запачкаем ни единой странички, она оставляла нас в покое. Мы принимались рассматривать красочные изображения кошек и собак -- их было множество, и все они были самых разных пород, возрастов и размеров. Порой Ширма, покинув трудолюбцев, подсаживалась к нам и рассказывала всякие истории о животных, населявших эту толстую книгу. Особенно ласково говорила она о сенбернаре, который за двенадцать лет своей жизни спас в горах Швейцарии сорок заблудившихся, замерзающих путников; со страницы альбома на нас глядел огромный, добрый, умный пес.
– - Дети, этот собака не был ленив!
– - торжественно-наставительно заканчивала свою речь Ширма.
Только раз мы видели ее рассерженной, -- это когда кто-то из ребят вылепил из глины некое подобие человека и весьма явственно и даже преувеличенно обозначил его принадлежность к мужскому полу. Ширма раскричалась, назвала юного скульптора-натуралиста хулиганом и капустной головой и поставила в угол до конца урока.
Самыми тяжелыми для педагогов и самыми веселыми для учеников были уроки пения. Предмет этот считался даже не второстепенным, а каким-то вовсе несерьезным, отметки по нему никакого значения не имели, -- и мы, ребята, это чувствовали; если песня нам нравилась -- пели, а не нравилась -- начинали мычать сквозь зубы, мяукать и кукарекать, причем девочки в этом отношении не отставали от мальчиков.
Бедные учительницы пения! Они часто сменялись, видно, не выдерживали тягот преподавания. Одну из них я запомнил -- худощавую пожилую даму со следами былой миловидности, с нервным, вечно настороженным взглядом. Когда в классе вместо пения начинался всеобщий галдеж, она, изо всей силы хлопнув крышкой рояля, бия себя в грудь, начинала выкрикивать:
– - Прекратите этот содом! Как вы смеете! Я -- певица!
Мы ее так и прозвали: Япевица, а сокращенно -- тетя Япа. Изводили тетю Япу самыми идиотскими способами. В кабинете пения висел на стене портрет Бетховена, он остался еще от Елизаветинского института; художник, по-видимому, хотел изобразить композитора в минуту музыкального вдохновения и переборщил: его Бетховен, с перекошенным ртом, с выпученными буркалами, смахивал на обитателя психбольницы.
Вот начался урок. Япевица заставляет нас спеть бетховенского "Сурка". Мы честно поем, только вместо слово "сурок" всюду вставляем слово "хорек" -- так зовут (не без значения) одного нашего одноклассника. Затем тетя Япа, указывая на портрет, произносит:
– - Дети, эту песню сочинил человек, изображенный на этом портрете. Лаптев, скажи нам, кто этот человек.
– - Это паразит Бетховен.
– - Хулиган! Немедленно удались из класса!
Васька Лаптев покидает класс. Потом он говорил нам, что не собирался оскорблять Бетховена, а просто спутал слово "композитор" со словом "паразит", -- последнее тогда было в большом ходу и применялось к месту и не к месту. К тому же Васька был глуховат.
Но дальше начинается уже умышленное издевательство.
Япа (указывая на портрет): Тестов, кто это?
Тестов: Это... Это -- Николай Второй!
Япа: Тестов, сейчас же удались вон из класса!.. Фельчак, кого ты видишь на портрете?
Фельчак: Царицу Тамару.
Япа: Убирайся в коридор!.. Дмитриева, кто на этом портрете?
Дмитриева (медовым голоском): На этом портрете Вася Гущинский.
Вася Гущинский -- популярный в те годы куплетист, не раз выступавший в Василеостровском саду; сообщение Дмитриевой переполняет чашу терпения Япевицы. Теперь она сама кидается к двери и бежит в кабинет к завучу жаловаться на класс. Когда приходит завуч -- все сидят чинно, мирно, придраться не к чему и не к кому. Он уходит. Сразу же начинается мяуканье и кукареканье.
Но, помимо всего прочего, на уроках пения мы и пели. Мне запомнились многие песни тех лет: "Смело мы в бой пойдем", "Авиамарш", "Как родная меня мать провожала", "Под тяжким разрывом гремучих гранат", "Мы кузнецы -- и дух наш молод", "Наш паровоз, вперед лети", "Заводы, вставайте!". Часто пели песню о Красной Армии:
Белая армия, черный барон
Снова готовят нам царский трон, -
Но от тайги до британских морей
Красная Армия всех сильней!..
Одно время на каждом уроке пения звучала песня об английском шахтере:
В гранит стены тюремной
Стучи, шахтер!
Тяжелый пласт подземный
Ломай, шахтер!
А дома дети и жена,
Их жизнь убога и темна,
Их мучит голод, смерть грозит
Им с давних пор...
Еще запомнилась мне протяжная грустная песня о жертвах Кровавого воскресенья; она так начиналась:
На десятой версте от столицы
Невысокий насыпан курган,
Его любят зловещие птицы
И болотный целует туман...
Новое время -- новые песни; этот репертуар ныне почти забыт. В нашу же тогдашнюю жизнь он входил плотно и неотъемлемо; песни эти брали нас за живое и, надо полагать, способствовали формированию характеров. Хотя не все они были литературно совершенны, все они -это чувствовалось -- написаны с полной искренностью, от души.
Впрочем, встречались и тогда литературно-музыкальные поделки, где явно ощущалась спекуляция на теме. Помню, одна из учительниц тщательно вдалбливала в нас песню с такими словами:
Я загрезил над станком летним днем, легким днем.
Был то сон или не сон, -- заалел брусникой склон;
Полился ручей, звеня, шепчут листья вкруг меня...
Нелепость текста ясна была даже детям: ведь если человек, вместо того чтобы делать свое дело, станет за станком "грезить", то он и дела не сделает, и рискует остаться без пальцев или даже без руки. А то и без башки...
Через десять лет, в 1936 году, я перешел с фарфорового завода "Пролетарий", где работал кочегаром, на завод "Электроаппарат" и, освоив профессию сверловщика, стал работать на радиально-сверлильном станке фирмы "Броун". Труд мой не отличался сложностью: деталь закреплялась в специальном кондукторе, и в этой детали, меняя сверла, надо было просверлить три отверстия различных диаметров. Однажды в ночную смену, когда дело шло уже к рассвету, я о чем-то задумался ("загрезил") и из-за этого слабо закрепил болтами кондуктор. В результате сверло своим вращением вырвало деталь вместе с кондуктором из пазов стола, затем сломалось, и кондуктор с содержимым пролетел над моей неразумной головой (я инстинктивно успел пригнуться) и с треском пробил заднюю стенку шкафчика для спецодежды, метрах в пяти от меня. Сменный мастер, помимо прочих слов, сказал, что могло быть и хуже, что дуракам счастье. И тогда у меня в памяти -- после десятилетнего перерыва -- вдруг завертелись слова: "Я загрезил над станком..." С тех пор я эту песенку прочно помню.