Имя для сына
Шрифт:
Рябушкин остановился, назидательно поднял указательный палец. Андрей угрюмо отмалчивался, всем видом своим показывая, что не слушает. Но Рябушкина это нисколько не смущало, он был в ударе, торжествовал, прямо светился от распиравшей его радости, чувствовалось, что собственное ерничанье доставляет ему немалое удовольствие.
— Справедливость восстановлена. Ура — крутояровской районке и ее славному представителю Андрею Агарину. Туш!
Андрей не выдержал:
— Слушай, одного не пойму, чему ты радуешься? Рябушкин поправил очки, дернул плечами и заговорил уже своим обычным голосом:
— Да радуюсь тому, что жизнь тебя начинает кое-чему учить.
Андрей хмурился и краснел. С Рябушкиным трудно было не согласиться. Он говорил очевидные вещи. Но та радость, то самодовольство, с какими он их говорил, отталкивали, не мог их принять Андрей, потому что в его душе они вызывали иные чувства: обиду, непонимание и растерянность. Так теряются, неожиданно, на ходу натолкнувшись на трудное препятствие. Человек обескураженно замирает, ищет выход, но нужно время для того, чтобы прийти в себя от растерянности, чтобы осмыслить все расчетливо и спокойно. Андрей этого сделать пока не мог, он только еще потерянно озирался, а Рябушкин не умолкал, его слова, цепляясь одно за другое, лились и лились без удержу.
— Я тебе толковал о Савватееве, а ты морщился, Вот — наглядный пример. Да разве он не знал, кому ушли эти машины? Будьте спокойны, сударь, прекрасно знал, лучше нас с тобой и еще до твоей справки, но… жить-то всем хочется. Глядишь, и самому что перепадет.
— Савватеев никогда и ничего себе не брал, — резко перебил Андрей. — Понял? И при мне больше такого не говори, вообще помолчи, мне работать надо.
Рябушкин поднял вверх руки, успокаивающе помахал ими и, улыбаясь, насвистывая себе под нос, вышел из кабинета. Уже из-за двери донеслось:
И я была девушкой юной, Сама не припомню когда.Тупо смотрел Андрей на чистый лист бумаги и не мог сосредоточиться, не мог написать ни одного слова. Душило чувство беспомощности и злости. Ему сейчас казалось, что он всего-навсего маленький винтик в большой машине, которая называется жизнью, и от винтика абсолютно ничего не зависит: выскочит он завтра или даже сегодня, ничего не изменится, его отсутствия никто не заметит, а машина как работала и крутилась, так и будет работать и крутиться.
Андрей отодвинул бумаги в сторону, оделся и вышел на улицу. Яркий, морозный день стоял над Крутояровом, которое жило своей обычной, размеренной жизнью. Гудела леспромхозовская пилорама, ядовитым запахом ацетона и краски тянуло с мебельной фабрики, по центральной улице проносились машины, и далеко, за стеной бора, упруго гудел тяжелый поезд. Андрей любил всматриваться в свой родной поселок, всматриваться и представлять его прошлое. Он хорошо знал историю Крутоярова, и ему не составляло труда мысленно заменить мост через маленькую Гусятку, впадающую в Обь, широкой плотиной, а светлые трехэтажные дома — угрюмыми заводскими строениями, мимо которых круглыми сутками ходили солдаты горного батальона с длинными ружьями и время от времени опасливо покрикивали: «Слу-у-шай!» Крутояровский медеплавильный завод был основан по указу царицы и принадлежал Кабинету Ее Императорского Величества. В душных, прокопченных сажей цехах, голые по пояс, потные и не раз битые палками, трудились работные люди, проклиная и свою судьбу, и свою жизнь. Но в них, замаянных непосильной работой, битых и поротых, не умирал высокий дух красоты и свободы. Не для начальства, а для души сын крутояровского работного человека Федор Стрижков несколько лет со своими учениками вытесывал невиданную вазу из алтайской яшмы, которая и сейчас хранится в бывшей российской столице. Для души слагали работные люди песни и легенды о храбрых разбойниках, своих защитниках. И не только для своей души, но и для тех, кто будет жить, страдать и любить после них.
Все это Андрей чувствовал, понимал, и ему хотелось соединить прошлое с сегодняшним днем. Соединить с помощью особых, берущих за сердце слов, которые скажут о том, что есть в мире вечные понятия, вечные истины. Сам мир меняется, а они, эти вечные истины, остаются неизменными, как неизменными во все века остаются хлеб и небо над головой.
Он вновь и вновь возвращался к сегодняшнему разговору с Рябушкиным, к мыслям о Козырине и опять ощущал растерянность и собственное бессилие, словно налетел на неожиданное препятствие… И вдруг четко и осознанно понял — препятствие будет мешать. Всегда. Надо или уйти в сторону, или все-таки преодолеть его. Человек, чувствующий себя только маленьким винтиком, конечно, уйдет… А он, Андрей Агарин?..
Как всегда, Козырин был одет с иголочки, его черные, подбитые сединой усы аккуратно подстрижены, чуть прищуренные глаза смотрели внимательно и серьезно. Двумя пальцами он держал толстую сувенирную авторучку и постукивал ею по столу. Рукав пиджака сдвинулся, обнажил золотую запонку, и она от косого солнечного луча ярко взблескивала.
Андрей терял мысль, казалось, что его сбивают костяной стук авторучки и взблески запонки, но повинны были совсем не они, а внимательный, серьезный взгляд Козырина. Даже намека на раздражение не было в нем. Яростный запал, с каким Андрей вошел в кабинет, потухал, точные, весомые слова куда-то исчезали, он никак не мог справиться с растерянностью и в конце концов, не сказав и половины того, что хотел, вздохнул:
— Ну вот, вроде все.
А хотел сказать о многом.
Рейд, который Андрей проводил по заданию Савватеева совместно с народным контролером из ПМК Шелковниковым и работницей поссовета Зориной, рейд, называвшийся в районе рейдом печати и народных контролеров, на многое открыл ему глаза, хотя глазам вначале не хотелось верить.
В первом же магазине маленький, юркий Шелковников, схватив за рукав Андрея, потащил его в дальний угол склада, ловко находя пространство между штабелями ящиков, нагромождениями мешков, кастрюль и сковородок.
— Глянь, Андрей Егорыч, как это называется?..
В дальнем углу склада по-хозяйски накрытые куском старого брезента, стояли несколько ящиков с консервами. Консервы были редкие, в крутояровских магазинах, по крайней мере, Андрей их никогда не видел. Рядом, тоже по-хозяйски накрытые брезентом, стояли другие ящики с марочным вином, конфетами, еще с чем-то. Ничего этого в магазинах тоже не было.
Заведующая, еще молодая полная женщина, шедшая сзади, чуть отодвинула Андрея плечом и оказалась впереди. Неторопливо опустила брезент, откинутый Шелковниковым.
— Все это отпускается по разнарядке в детские сады.
Шелковников дернул маленьким, острым носиком, сердито сверкнул глазами, осведомился:
— А что, ребятишкам в садике нынче по сто грамм выдают?
— Вино — по указанию Козырина.
— Хорошо, — не сдавался Шелковников. — Тогда покажите, сколько продуктов, кроме вина, вы отпустили детским садикам.
Заведующая ответила не сразу. Покрутила на белом, нежном пальце колечко, приглядываясь к нему, словно видела впервые, и, подумав, ответила: