Имя для сына
Шрифт:
Шелковников бросил трубку.
Андрей сквозь зубы выругался, вычеркнул фамилию Шелковникова, а заодно и Зориной. Оставил только свою и понес листки на машинку.
На следующий день его вызвал Савватеев. Статья Андрея лежала у него на столе и была так разрисована, что на ней не осталось живого места.
Савватеев затягивался вечной своей «беломориной», ерошил растопыренной пятерней седую шевелюру и недовольно морщился — то ли от дыма, то ли от плохо написанного материала, который только что выправил, вычеркнув в нем больше половины. Он прекрасно понимал, какие чувства бурлили в Андрее, когда тот писал, и понимал, как эти чувства, перехлестывая через край, взяли верх над фактами незаметно
Доверяясь своему немалому опыту, сложившемуся не в одной схватке, Савватеев предчувствовал, что с таким противником, как Козырин, нужно быть предельно, до тщательности, осторожным. Эта категория людей была для него еще непознанной до конца, потому что они и сами были новыми. Они умели показать себя с выгодной стороны, умели так прочно замаскировать свое настоящее лицо, что сразу и не разглядишь. И при этом вооружены самым страшным оружием, перед которым нередко пасуют в растерянности честные люди, оружие это — цинизм и точный холодный расчет. Люди, подобные Козырину, с присущей им наблюдательностью и совершенным чутьем смогли уловить в жизни тот момент, когда красивая фраза, красиво поданное дело стали удобной и непроницаемой ширмой, за которой можно было надежно скрываться со своими настоящими желаниями и представлениями о жизни. Если же кто-то эту ширму пытался свалить — они мгновенно объявляли войну, в которой использовали любые средства.
Агарин этого пока не понимал. Он просто-напросто выплеснул свои чувства, а они в данном случае никакой роли не играли и были Козырину лишь на руку — ведь всегда легче отвергнуть бездоказательные обвинения.
Савватеев старался втолковать Андрею свои мысли. Но тот его не понимал. Андрея злил тон Савватеева, да и вообще редактор — впервые — показался ему неприятным. Сразу вспомнились слова Рябушкина, с которым он, Андрей, долго и упорно не хотел соглашаться. А может, действительно Савватеев постарел? Может, и вправду он предпочитает не портить ни с кем отношений?
Протянул руку, чтобы взять рукопись. Савватеев, поняв его намерения и то, что его слова до Андрея не дошли, медленно, спокойно собрал листки, придвинул их ближе к себе и ободряюще кивнул головой: мол, давай, крой. Ободряющий кивок разозлил Андрея еще больше. В глазах у него загорелся сухой блеск.
— Скажите прямо — боитесь отношения с Козыриным испортить. Без предисловий. А я заберу материал. Вот и у Рябушкина по этой же причине все режете! Потому что боитесь!
Савватеев молчал. Молчал, перебарывая обиду. Уж в чем, в чем, а в трусости, считал он, обвинить его никто не может. Но вот дожил, обвиняют. Он не любил оправдываться перед кем бы то ни было, но сейчас ему не хотелось, чтобы Андрей ушел с теми мыслями, которые только что высказал. Но с обидой справиться не смог, не выдержал и сердито сказал:
— Дал бы я тебе, парень, по сопатке за такие слова, но нельзя, потому как я начальник, а ты подчиненный. Материал напечатаем в таком виде, как я поправил: подприлавочная торговля, недовесы и санитарное состояние, а все остальное — что Козырин нечист на руку, зарвавшийся администратор и так далее — в корзину. — Савватеев помолчал, покряхтел, закурил новую «беломорину». — Трусил я, Андрюша, три раза в жизни. Первый раз, когда за голыми бабами в бане подглядывали, еще ребятишками, а нас отец прихватил; потом на Украине, когда последний патрон в горячке выпалил, себе не оставил; а в третий раз, когда из партии исключали — был такой случай в биографии. Что же Рябушкина касается, я тебе уже говорил, сам разбирайся. Пора.
Андрей ушел, совершенно сбитый с толку и растерянный.
С кем посоветоваться, рассуждал он, шагая вечером домой. Тетя Паша — добрая, душевная, но вряд ли сейчас поймет его. Подумал о старшем брате Николае.
Утром полетело письмо в город. Ответ пришел через неделю: жена брата сообщала, что Николай в длительной командировке…
С самого утра Козырин мучительно перетряхивал собственную память, но что-то главное, так нужное ему именно сейчас, постоянно ускользало от него. Это главное, как ему казалось, было связано с пареньком из редакции, бывшим у него несколько дней назад в кабинете. Паренька он видел насквозь, с какими обличительными словами тот пришел, и знал, как его поставить на место. Ставил с удовольствием, любуясь собой, любуясь замешательством, которое испытывал паренек. Все было сделано в конце концов, как он хотел. Теперь можно и забыть, просто выбросить из головы, но странное, дурацкое желание что-то вспомнить не давало ему покоя.
На Козырина редко, но накатывали минуты, когда хотелось остаться одному. Он садился в машину, обычно вечером или ночью, и уезжал в лес. Там глушил мотор, выключал фары, распахивал дверцы и подолгу сидел в темноте, закрыв глаза, вслушиваясь в глухой и неясный шум в верхушках деревьев. В такие минуты отдыхал душой и ни о чем не думал.
Вечером отпустил шофера домой, за руль сел сам. Было еще светло, и, когда свернул на улицу, ведущую к лесу, сразу увидел, что ломают старую гостиницу. Несколько лет назад в центре построили новую, каменную, а эта, деревянная, ставшая ненужной, стояла почему-то до сих пор, печально глядя на дорогу выбитыми окнами.
Несколько мужиков лазили по крыше, отрывали доски и кидали вниз. Козырин остановил машину на обочине, долго смотрел, как быстро обнажаются стропила старой гостиницы. Ему захотелось подойти поближе, прикоснуться к ветхому дереву, но он удержал себя и не вышел. Тронул машину, медленно поехал в лес.
Желание что-то вспомнить и старая гостиница… Нет, все-таки не случайно. Теперь Козырин догадывался, почему он с утра думал о пареньке из редакции и о том, что же связано с ним. Теперь все встало на место. Паренек напомнил ему самого себя, каким он был, когда приехал сюда работать. И годков ему, Козырину, было примерно столько же, да и в остальном, пожалуй, он походил на этого паренька…
Машина стояла на поляне, до нее не долетали никакие звуки. Синие сумерки медленно, незаметно выползали из-за ближних сосен, подбираясь вплотную к машине. На белом снегу они всегда появляются незаметно, подумал Козырин, как и многое в жизни появляется незаметно. Сначала и не увидишь, а потом разглядишь — уже сумерки. А ведь он был таким же лопоухим, как и паренек из редакции. Точно таким же. В той самой гостинице, которую сейчас ломали…
Козырин успел привыкнуть к крутояровской районной гостинице, к узкой скрипучей кровати, из которой никак не мог выжить клопов, к жестяному умывальнику в конце коридора, к администратору тете Маше, ее громкому голосу, даже к хлебным котлетам в буфете.
Утром, не дожидаясь автобуса, пешком отправлялся на работу, с дороги оглядывался на гостиницу — одноэтажный деревянный дом у кромки бора. Крыша его потемнела, возле крыльца высилась гора березовых чурок с облупившейся корой и черными срезами. Куры тети Маши, помеченные на спинах зеленой краской, купались в пыли. Гостиница Козырину нравилась своей запущенностью и беспорядком, и еще нравилось, что он молод, что в кармане диплом торгового института и уже три месяца он работает заведующим базой.