Имя женщины – Ева
Шрифт:
– Я вам ничего еще не обещал! – взорвался Фишбейн. – Вы меня не поймали!
– Ну, я-то вам тоже ведь не обещал, – спокойно ответил Меркулов. – Весь наш разговор, так сказать, философский.
Дома Фишбейна встретило ледяное молчание Эвелин. Чувствуя себя виноватым, он сразу прошел наверх, в кабинет, и остановился посредине этой небольшой, всегда, даже в самую жаркую погоду, прохладной комнаты. Со стены смотрели на него покойные родители миссис Тейдж, ее братья и сестры. Она была младшей в семье, все остальные умерли раньше. Красивые, сильные, жесткие люди. У женщин – высокие, дугами, брови, покатые плечи и эта вот складка, – такая же, как у жены, – от левой ноздри и до самого рта. Мужчины в костюмах, застегнутых наглухо, с усами, как щетки для чистки ногтей.
«Америка! –
Ему вдруг до страдания захотелось найти какие-то недостатки, изъяны, преступления в стране, которая в конце концов стала его домом, пристанью, где судьба его бросила якорь, и он с озлоблением принялся разгребать память, принюхиваясь к той вони, которая со времен Адама сопровождает людские дела и поступки.
– А вот ведь еще «Сент-Луис»! Было? Было! Плыл из Гамбурга пароход, евреи спасались от Гитлера. Смирные, ни разу и не воевавшие люди. А вы их не приняли! Вы отогнали! Депрессия, да? Самим нечего есть! А этих евреев потом голышом, друг другу в затылок и в камеры! Делиться-то не захотели, ребята? Нет, нехо-о-о-о-ро-о-ошо, господа пуритане! Людей вы не любите, не бережете! Вот Краузе, скажем? Подумаешь, грех! Не женщин любил, а мужчин! Ну и что? Зачем вы погнали его из оркестра?
Он говорил вслух, громко, с характерными голосовыми напорами, к которым прибегают все пьяные люди, уверенные, что их кто-то услышит. Света он не зажег, и огромная тень с растопыренными пальцами его поднятых и жестикулирующих рук раскачивалась из стороны в сторону на фоне призрачно белеющего окна. Слабый шорох послышался за спиной. Фишбейн знал, что это жена, и знал, что она сейчас скажет.
– Ну что с тобой? – тихо спросила она. – Тебя что-то мучает, Герберт. Не лги мне.
Сквозь пьяную муть он видел высокий зачес ее белокурых волос, сизую – в сумерках – голубизну глаз, круглый очерк выпуклого фарфорового лба, но ему уже не было жаль ее, потому что за Эвелин стояла правота и сила, за ним – только слабость и ложь. Тот шов от разрыва души пополам заныл, стал гноиться. Теперь уже не было двух половин: себя и себя. Остались обрывки, обломки, ошметки Григория, Герберта, Гриши Нарышкина, солдата в Корее, мальчишки в теплушке…
– Слушай, – с пьяным нажимом сказал он. – Вот ты говоришь «что с тобой»? А с вами, со всеми-то, что? Все в порядке? Ты знаешь, что я, например, воевал. Но Бог запрещает идти убивать. А ты полюбила меня. Что с тобой? Давай я сначала пойму, что с тобой? А я убивал, я стрелял там в людей! Ты, значит, со мной замаралась, а, милая?
Краем сознания он понимал, что это поведение, по меньшей мере, нелепо и не может вызвать у Эвелин ничего, кроме отвращения, но остановиться уже не мог.
– Какая же эта любовь, ну, скажи?! Ведь это же похоть, моя дорогая! Такая же похоть, как и у простых, неверующих, необразованных баб!
Она подошла к нему. Он пошатнулся.
– Ты, может быть, хочешь расстаться со мной? – сказала она совсем тихо. – Ступай.
– Куда?
– Я не знаю. Наверное, ты знаешь куда. Я не знаю.
Выскользнула из кабинета и плотно затворила за собой дверь. Фишбейн бросился на диван и закрыл лицо подушкой.
«Зачем это он рассказал мне про мельницу? Сергей этот… как его? А, Станиславович, – подумал он сквозь навалившийся сон. – Что мельница делает? Мелет? Да, мелет. А может быть, молит. Нет, молит священник. А этот сказал мне, что все пе-ре-ме-лется!»
3
Утреннее поведение жены поставило его в тупик. Она вела себя так, словно вчера вечером ничего не произошло. Завтракали втроем в столовой под мерное гудение огромного вентилятора. Надвигалась гроза, и солнце, только что розовое, светлое, меняло свой цвет на цвет йода. Деревья шумели подобно овациям, но жар не спадал, было влажно и душно.
– Ты в библиотеку сегодня? – спросила она. – Мы с Джонни поедем купаться на остров.
– Я к вечеру должен закончить главу.
– До вечера, Герберт.
Фишбейн сгреб Джонни в охапку и поднял его так, что его глаза оказались на одном уровне с глазами сына, и от влажного, прозрачно-синего, как у Эвелин, блеска этих круглых детских глаз у него сжалось сердце.
–
«А может, и правда, остаться?» – подумал он быстро и вслух произнес:
– Вот завтра поедем на остров все вместе: ты, мама и я, хорошо?
К полудню он был уже в Сэндвиче. Река, разделяющая этот крошечный старинный городок, венчалась наивной облупленной мельницей, и два длинношеих задумчивых лебедя, подплывшие прямо к дощатому мостику, с которого все отражения ломались, смотрели на то, как румяная женщина и мальчик в панамке идут удить рыбу. Невозмутимый покой царствовал вокруг. Все звуки казались слегка приглушенными, и только один звук воды, чистый, ровный, как будто сверкал в тишине.
Всю дорогу Фишбейн думал о том, что он делает. От напряжения он вдруг терял нить: зачем этот Сэндвич, кого он там ищет? Потом раздвигался какой-то туман, и он видел Еву. Но Ева была не похожа на ту, какой он запомнил ее.
«Откуда вы знаете, что с вашей дамой?» – спросил белоглазый Меркулов. Ее могли выкинуть из института, могли сообщить ее мужу. Еще что? Он начал теряться в догадках. Все самые страшные истории о том, как в России избавляются от людей, впивались в него, жгли, будто оводы. На фоне этих страхов задание, полученное им от Меркулова, казалось почти пустяком. Найти в приморском городке Петра Арсеньевича Ипатова и потом сообщить, как он живет. Может быть, они и в самом деле собирают «картотеку»? Бумажные души, чиновники. Везде одинаковы: здесь, там, в Корее. Он успокаивал себя тем, что ничего нигде не подписывал, – стало быть, не за что будет притянуть его к ответственности. Зато он поедет в Москву. Найдет ее там. Ева не выходила из головы, он слышал ее голос внутри себя, снова и снова переживал, как она, изогнувшись, поправляет ремешок на босоножке и волосы падают вниз, закрывая ключицы и длинную тонкую шею. Он знал запах этих волос, знал каждую жилку на теле, он помнил отгрызенный ноготь на пальце, колечко с прозрачным сиреневым камнем. Но главное, он помнил дикий восторг, который его поднимал надо всем, когда они соединялись телесно. И то, как его накрывал сладкий сон, когда все кончалось. Сладчайший, ни разу ни с кем не испытанный. Не сон, а провал в неземное блаженство. И он помнил цвет: мед, сияние, янтарь.
«Apple Road, 12 [2] , – сказал ему Меркулов. – Запутаться трудно, найдете».
Городок обрывался у длинного деревянного настила, уходящего прямо в океан. Совсем неподалеку от океана настил пересекал мелкий канал. Фишбейн поставил машину на лугу, заросшем клевером. Печальные осы садились в цветы и так замирали. Потом с упоительным мерным жужжанием срывались и перелетали сквозь травы, которые были чуть ниже кустарника. Фишбейн внимательно огляделся, но нигде не было и намека на улицу. Дома стояли произвольно, довольно далеко друг от друга, и было их здесь совсем мало. Людей никого, если не считать белоголовых, с облупленными носами, гекльберри в закатанных штанах, ловивших головастиков в канале. Там же, в канале, зайдя, судя по всему, в самое глубокое место, расположился, как на кресле, толстый молодой человек, похожий на женщину с застывшим лицом. Приоткрыв пухлый рот, он старательно обливал себя водой и через каждую минуту обращался к стоящей на берегу высокой старухе:
2
Яблочная улица, дом 12 (англ.).
– You like it, grandma? [3]
Бабуля в холстинковом платье и шляпке, в больших парусиновых туфлях, под зонтиком, смотрела на своего великовозрастного внука с таким обожанием, с такой страстной нежностью, что Герберт Фишбейн даже остановился. Не то чтобы он вспомнил Царское, бабушку с ее обведенным задумчивой тенью нарышкинским взглядом, но что-то в нем отозвалось странной грустью, как будто душа слегка переместилась туда, где ей больше и места-то не было. Толкнулась, как бабочка в сетку, и, вздрогнув, вернулась обратно.
3
Тебе нравится, бабуля? (англ.)