Имя женщины – Ева
Шрифт:
– Не подскажете ли вы мне, где дом двенадцать? – спросил он старуху.
Она просияла:
– Кого вы там ищите?
– Мне нужен хозяин.
– Священник? Отец Теодор? Да вон же он! Видите? – Она ткнула зонтиком в сторону настила.
На фоне ослепительной синевы, словно он шел прямо из глубины океана, где синее неторопливо смешалось с кудрявым и белым, как будто на пахнущем свежею кожей столе скорняка распластали ягнят целиком – из этой воды и из этого неба шел Петр Арсеньевич Ипатов.
Он шел очень медленным шагом, осторожно катя перед собою инвалидное кресло, на котором сидела, с блестящим серебром, облившим ее гордо поставленную голову, с раздувшимися слоновьими ногами Нора Мазепа и нежно,
– Приехали, Гриша? – вдруг крикнул Ипатов, хотя был еще далеко от Фишбейна. – А я давно чувствовал, что вы приедете.
Фишбейн так и замер.
– И я даже знаю, зачем вы приехали.
Он остановился. Улыбка, которая была заметна на его старом загорелом лице издалека, сразу погасла и заменилась мученически-брезгливой гримасой. На нем были белые парусиновые брюки и длинная, навыпуск, черная рубашка. Борода у Петра Арсеньевича была редкой, недлинной, но не седой, а выгоревшей, светло-русой.
– Вот, радость моя, помнишь Гришу? – спросил он заботливым, любящим голосом, перегнувшись через кресло и поглаживая пухлую, отлакированно белую руку Норы.
Нора Мазепа перевела на Фишбейна огромные глаза, все еще в зарослях пышных и длинных ресниц, которые были черны по-прежнему.
– Ах, да, да! – Она говорила с немецким акцентом. – Мы с ним вместе в школу ходили. Я помню. Как вы поживаете, Фридрих?
– Пойдемте обедать, – будничным голосом пригласил Ипатов. – Вон наш дом. – Он показал на аккуратный, выкрашенный в зеленую краску дом, похожий на русскую дачу. – Там Катя, я думаю, все приготовила.
Не дожидаясь ответа Фишбейна, он бодро покатил кресло, уже не оглядываясь на спутника.
– Отец Теодор! – птичьим голосом воскликнула бабушка в шляпке. – Я вас умоляю: благословите Боба! Боб, птичка моя, вылезай из ручья!
Толстый внук ее радостно разинул рот и начал выкарабкиваться из воды на берег. Фишбейн увидел, что его складчатую, как шкура моржа, спину облепили комары, на которых Боб не обратил никакого внимания. Петр Арсеньевич оторвал руки от блестящих никелированных рогов инвалидного кресла, подошел к молодому человеку, на котором не было ничего, кроме чернильно-синих, в мелкую белую крапинку, облепивших его трусов до колен, и, положив ладонь на его круглую голову, беззвучно прошептал молитву. Потом он опять взялся за кресло, слегка повернул его налево и устремился в направлении к своему дому. Фишбейн торопливо зашагал за ним. За его спиной послышался звонкий и мощный шлепок по воде. Он оглянулся: толстый Боб погрузился обратно в канал, а бабушка в шляпке застыла среди розоватого клевера, в пестром, веселом, наполненном стрекотом воздухе.
– Ну, вот и пришли, моя радость! – Петр Арсеньевич подкатил кресло к крылечку и тут же согнулся, подставил свою худую старческую спину, на которую его жена, покраснев от натуги, навалилась сзади всей своей тяжестью.
Ипатов привычным движением скрестил на своей груди ее руки, зажал их крепкими пальцами и, крякнув, как крякают люди, когда взваливают на себя тяжелый мешок, потащил ее наверх по ступенькам. Нора Мазепа еле-еле перебирала беспомощными
– Позвольте, я вам помогу! – рванулся Фишбейн.
– Не троньте! – прикрикнул Ипатов. – Она испугается.
Фишбейн послушно отступил. На увитой виноградом открытой террасе Петр Арсеньевич пересадил Нору в плетеное, потемневшее от времени кресло, и тут же на пороге, ведущем в глубину дома из этого сумрачного пространства, до одури сильно пахнущего созревающим виноградом, появилась маленькая, совсем молодая, с заметными черными усиками над верхней губой, с большим пуком черных волос на затылке костлявая женщина.
– Обед приготовила, Катя? – спросил ее строго Ипатов.
– Давно уже, батюшка, – ответила женщина.
С террасы прошли в комнату. В углу горела лампадка у тусклой, с крошащимся золотом иконы Богоматери с Младенцем. Все остальное пространство было отдано изображениям Норы Мазепы. Такого Фишбейн еще не видел. Больших, поймавших Нору во весь ее стройный рост фотографий, на которых она, молодая и сильная, с гладко зачесанными и разделенными на две половины прямым пробором черными волосами, улыбалась, презрительно и нежно прищурившись, было больше всего. Страстно влюбленный фотограф не хотел скупиться на размер и жаждал запечатлеть ее именно всю, от головы до пят, так, чтобы видны были и ноги, и колени, и оборки платья, и дерево, к которому она иногда прислонялась, и фасад незнакомых домов, и фонарь незнакомой улицы, освещавший ее сзади или сбоку. На других фотографиях Нора Мазепа то сидела, облокотясь на стол, и венчик блестящего солнца, ловко пойманного мастером, окружал ее гордую голову, то наклонялась над целой корзиной новорожденных щенков, которые налезали и наваливались друг на друга своими пушистыми детскими лапами, и смех ее так освещал эту сцену, что брови, как будто вот только взлетевшие, хотелось потрогать, то вместе с Ипатовым стояла она над скользящей водой в какой-то прозрачной вуали. И словно для того, чтобы ни один сантиметр комнаты не оставался не заполненным ею, между большими фотографиями были и маленькие, где сияло только ее лицо с этими черными, в густых ресницах, глазами, с пробором в блестящих ее волосах.
– Да, да! Что вы думали? – спросил Ипатов, увидев, как Фишбейн разглядывает фотографии. – Вся жизнь моя в ней. Да и смерть моя тоже. Пойдемте обедать.
Фишбейну хотелось спросить его о главном: не удивляется ли Ипатов тому, что он через столько лет разыскал его, но по умным и жестко-брезгливым глазам бывшего доктора почувствовал, что спрашивать незачем.
«Я, кажется, влип еще больше, чем думал», – подумал Фишбейн.
Обед был простым: рыбный суп, салат с местным сыром и блинчики с мясом. Перед обедом Ипатов произнес молитву, потом поцеловал жену в лоб и обвязал ей шею салфеткой, как ребенку. Костлявая усатенькая Катя обедала вместе со всеми. Нора ела то жадно, так что куски хлеба изо рта вываливались на пол, то вдруг движения ее замедлялись, наполнялись мягкой грациозностью, она нежно прищуривала глаза и начинала расспрашивать Фишбейна о том, какая погода в Берлине.
– Отвечайте ей, пожалуйста, – играя желваками, приказал Ипатов и поцеловал у жены руку. – Он все нам расскажет, не бойся, родная.
Больше всего удивило Фишбейна, что даже сейчас эта болезненно располневшая, совершенно седая Нора притягивала к себе взгляд. Было что-то редкостное, драгоценное в персидской яркости ее глаз, ресниц и высоких бровей, в гордом и плавном очертании небольшого носа, в морщинисто-розовых полных губах. Подчинившись приказанию Ипатова, он молол какую-то чушь о переменчивом климате Берлина, а Нора Мазепа внимательно слушала. Потом влажные глаза ее начал заволакивать сон, Катя убирала со стола, и Петр Арсеньевич, сказавший Фишбейну «сейчас я вернусь», покатил инвалидное кресло с почти уже спящей женой куда-то вглубь дома.