Индия: беспредельная мудрость
Шрифт:
Вот почему традиционная индийская культура не была – и не могла быть – ориентирована на бесконечное умножение числа текстов, как, скажем, наша позднеевропейская. Напротив, она старалась сохранять и воспроизводить ограниченное число сакральных текстов, передавая их, по возможности, без искажений, а это требовало совсем иного устройства коллективной памяти; прежде всего – связи ее с ритуалом, что и сохраняется незыблемо в индуизме, главном стержне и основе индийской культуры, как, впрочем, и в других индийских религиях.
С такой ориентацией памяти связана ее сакрализация и необычайно длительная сохранность устной традиции. Многие культурно значимые индийские тексты, несмотря на длительную и устойчивую письменную традицию, были записаны довольно поздно и бытовали в устной передаче. Так, например, первое упоминание о рукописи «Ригведы» в Кашмире встречается у Бируни в XI в., но и после появления рукописей текст продолжал передаваться устно, сохраняясь именно в устной традиции жреческих школ.
Чем же это было вызвано? Почему жрецы, заучивавшие ведийские гимны и иные священные тексты наизусть (а это огромные массивы!), не торопились записывать их, а продолжали терзать свою память? Почему они не захотели обрести ту свободу, какую дала бы им письменность? Может быть, они не осознавали ее возможностей? Или дело здесь в том, что они по инерции отдавали дань традиции? Ответ, вероятно, должен быть таким: они не спешили записывать тексты потому, что были мудрее нас (вспомним Сократа; с ним, кстати, перекликается индийский мудрец Бодхидхарма, проповедник буддизма, который учил, придя в Китай, «не опираться на иероглифы», то есть искать путь просветления не в книгах, а очищать собственную природу). По всей вероятности, индийские мудрецы не торопились прибегать к помощи письменной традиции потому, что понимали: текст записанный будет отличаться от устного так же, как фотография от живого оригинала. Ведь текст – это графический образ, и в нем невозможно увидеть ту сокровенную материю, которую можно только услышать и почувствовать. Такой феномен имманентной слышимости Гадамер, занимающийся проблемами герменевтики, определял как «идеальный языковой образ».
Этот ответ, однако, порождает следующий вопрос: может быть, не каждый текст можно записать без потери
Видимо, подобное «устное говорение» как способ передачи знания и ценили древние мудрецы, прекрасно понимавшие, что обучение содержанию традиции должно охватывать всю личность человека: и интеллектуальную, и эмоциональную, и деятельностную, и поведенческую сферы – и что главное содержание традиции всегда является личностно-связанным, а будучи таковым, оно плохо приспособлено для претворения в текстовую форму. С этим связана хрупкость традиции: если цепь поколений прерывается, то полностью восстановить утраченное невозможно. Но этим же обусловлен и высочайший профессионализм и необычайно высокий уровень развитости истинного адепта традиции.
Предпочтение устной речи письменному слову в Индии можно объяснить, таким образом, несколькими причинами: и священным отношением к живому слову, и монополией на ученость касты брахманов, и неграмотностью подавляющей массы сельского населения, и трудоемкостью переписки. Не последнюю роль сыграли и особенности климата: в жарких тропиках плохо сохраняются основные материалы для письма: пальмовые листья, березовая кора и бумага, которая появилась в Индии с приходом мусульман.
Как бы то ни было, большинство дошедших до нас рукописей, как правило, не старше XVIII в. При этом они датируются не только приблизительно, но и предположительно. Однако подобный антиисторизм обусловил совершенно особое отношение к прошлому – оно отнюдь не музейное и не покрытое «хронологической пылью». Выражается же оно прежде всего в том, что древние и не очень древние мыслители, философы, поэты – не «классики», изучаемые в школе, и их сочинения – не раритеты и архаизмы, а неотъемлемая часть духовного мира и современной культуры. Неоднократно подмечено, что современный индиец сочетает в своем сознании «век нынешний и век минувший», причем один не вытесняет и не отрицает другой, а они вполне нормально уживаются, иногда конфликтуя, но чаще мирно соседствуя друг с другом.
Таким образом, индийская культура демонстрирует не привычную нам картину, когда письменная традиция сменяет бесписьменную как высшая стадия низшую, а совсем другое положение вещей: она находит некий гармоничный баланс, когда обе традиции сосуществуют и дополняют друг друга, сохраняя при этом типологические ориентации на разные виды памяти, а тем самым и разные виды сознания.
Совершенно прагматическая цель – потребность сохранить чистоту и неизменность священного языка – вызвала к жизни развитие сложной и утонченной науки о языке. Ее основные отрасли были выделены как чхандас (фонетика), нирукта (этимология) и вьякарана (грамматика). При этом грамматика, ориентированная на священный текст, воспринималась как некая основа науки вообще. Крупнейший лингвист Индии Бхартрихари (VI в.) назвал ее «вратами к бессмертию» и «освятительницей всех знаний», а Анандавардхана, автор знаменитого трактата о поэтике (IX в.), назвал ее «основанием всех прочих наук». Наука блестяще выполнила свою задачу, сохранив священные тексты с беспрецедентной полнотой и точностью в течение тысячелетий. В свою очередь, существование этой науки было бы невозможным без особого отношения к слову, речи, о чем пойдет речь в следующей главе.О языке и мудрости индусов
Под таким названием в 1808 г. вышел в Германии труд Фридриха Шлегеля, главы романтической школы. Возросший интерес к молодой компаративистской индоарийской филологии вывел тогда на первый план санскрит как предмет пристального изучения. «В словах, в грамматических формах, в синтаксисе запечатлевает свой образ душа данного народа; как следы на окаменевших песках от волн давно не существующих морей, закреплены в нем стремления, склонности, неприязни, верования, предрассудки, первобытные знания о человеке», – отмечал замечательный польский писатель Ян Парандовский, и эти слова в полной мере приложимы к санскриту.
Его название означает «обработанный», «отделанный» в отличие от прочих разговорных и письменных форм, представлявших дальнейшие стадии языкового развития и получивших названия «пракриты». Нормы санскрита устанавливались, надо полагать, не одним поколением грамматистов, пока не нашли блестящее завершение в трактате Панини, называемом «Восьмикнижие», предположительно датируемом IV в. до н. э. Борьба между санскритом и практритами за господство в основных сферах культуры длилась не один век, но закончилась победой санскрита, так что на него пришлось перейти даже буддистам и джайнам, чьи священные тексты первоначально были составлены на пракритах.
В трактате Панини содержится более четырех тысяч грамматических правил, изложенных в виде кратких и отточенных афоризмов, трудных для понимания без сопроводительного комментария. Его грамматика предписывала строгие нормы для санскрита, и с этого времени язык принял свою классическую форму. Отныне в нем прекратились любые случайные изменения, свойственные обычным живым языкам, хотя некоторые из них все-таки происходили. Дальнейшая эволюция санскрита напоминала рост редкого и ценного садового дерева, которое заботливо пестуют и подстригают садовники: он становился лексически богаче и разнообразнее, сохраняя при этом свою «сделанность», «искусственность». В итоге он стал совершенным инструментом для выражения любого смысла, от тончайших поэтических нюансов до глубин аналитической философии. Строго говоря, нужно различать два санскрита, существенно различающиеся, – ведийский и классический. Именно последний связан с грамматикой Панини и является застывшим языком. Ведийский же – язык вед, был по-настоящему живым.
Илл. 19. Образец санскритского текста
Санскрит использовался для большинства религиозных, философских, литературных и научных сочинений древней и средневековой Индии. Он остается в употреблении и сейчас; на нем издают книги и журналы; на него даже переводят современные западные литературные произведения, и он вполне адекватно передает и шекспировские страсти, и политические рассуждения, хотя для выражения обычных потребностей он, безусловно, избыточен.
Индийский мыслитель Шри Ауробиндо, в 20-летнем возрасте вернувшийся из Англии и только тогда начавший учить родной бенгальский язык, считал, что санскрит «является одним из наиболее великолепных, совершенных и удивительно адекватных литературных инструментов, созданных человеческим разумом; одновременно величественный, благозвучный и гибкий, выразительный, четко организованный, полнокровный, живой и утонченный; уже сами его качества и особенности могли бы достаточно характеризовать народ, выразителем сознания и культуры которого он послужил».
Знать санскрит и понимать написанное по-санскритски стало, говоря современным языком, едва ли не главным признаком культурного человека. «Самый же способ обучения санскриту делал его орудием культуры: одним из основных элементов этого обучения, начинавшегося с детского возраста, когда память, еще ничем не обремененная, особенно свежа, – а индийская память, с нашей, европейской точки зрения, совершенно изумительна: индиец знает целые книги наизусть, причем знает их так, что может начать с любого места, – было выучивание наизусть словаря санскритских синонимов. Это выучивание, являясь известным педагогическим приемом, раскрывало перед учеником тысячами слов-терминов большую часть того сложного и богатого культурного мира, к которому он приобщался; он как бы сразу получал некоторое энциклопедическое образование при помощи этих синонимов. Так было даже для менее способных, а для более талантливых и пытливых здесь был, несомненно, неисчерпаемый источник для удовлетворения их пытливости», – писал выдающийся отечественный индолог С.Ф. Ольденбург.
Иногда значение санскрита для Индии сравнивают со значением древнегреческого и латинского языков для культуры Европы, но в действительности оно более значимо. Санксрит знали, понимали и творили на нем во всей Южной Азии и за ее пределами в течение многих веков, так что санскритская словесность – едва ли не самая объемная и долговечная в мире. Современный голландский индолог Я. Гонда пишет: «Сказать, что санскритская литература превосходит по объему литературы Греции и Рима, – это ошибка. Санскритская литература почти безгранична, то есть никто не знает ее подлинных размеров и числа составляющих ее сочинений».
Язык и мудрость в названии работы Ф. Шлегеля сополагаются, и это неслучайно: язык всегда был связан в Индии с глубинными, бытийственными аспектами. Он является, говоря словами М. Хайдеггера, «домом бытия», он творит и моделирует мир. Имя Хайдеггера приведено здесь не случайно: в европейской философии именно его отношение к языку близко к индийскому. В работе «На пути к языку» он выдвинул основополагающий тезис, очень «индийский» по духу: «Слово есть указание, а не знак в смысле простого обозначения». Отстаивая герменевтический подход к языку и считая, что «язык – единственное, что действительно говорит», Хайдеггер рассматривал его не просто как обозначение реальности, но и как ее самораскрытие.
С ним трудно не согласиться: язык и в самом деле как будто нам подсказывает, и нужно только уметь чутко прислушиваться к его подсказкам. В самой сущности языка есть нечто, что подталкивает к раскрытию этой вечно ускользающей реальности; и в самих словах, и в их фонетических рисунках, и в «боковых смыслах», как в эхе, можно уловить ее отзвуки. Отсюда, кстати, и происходит пристрастие индийской традиции к метафорам, притчам, загадкам, иносказаниям, намекам, афоризмам, анекдотам и даже к тому, что мы назвали бы народной этимологией. Понятно, что высшие состояния бытия связаны с глубокими и неуловимыми переживаниями, которые невозможно ни объяснить, ни описать. Но на них можно только намекнуть, указать, подсказать…
Новое отношение к языку и тексту, вызывающее в памяти древнеиндийские традиции, сейчас складывается в западной науке – прежде всего усилиями семиотиков, этнологов, культурологов и психолингвистов. Происходит постепенное осознание того, что в те или иные периоды тексты не только создавались людьми, но и творили историю. Это новое отношение выразил Ж. Деррида: «Так как язык служит основой бытия, то мир – это бесконечный текст. Все текстуализируется. Все контексты, будь они политическими, экономическими, социологическими, психологическими или теологическими, – становятся интертекстами, то есть влияния и силы внешнего мира текстуализируются. Вместо литературы у нас текстуальность, вместо традиции – интертекстуальность. Что же из себя представляет текст? Это цепочки различающихся следов. Серии подвижных означающих. Множество пронизывающих знаков, которые влекут за собой в конечном счете нерасшифруемые интертекстуальные элементы».
Индийское восприятие языка и слова созвучно высказываниям Хайдеггера и Дерриды. Слово было самостоятельной реальностью; оно имело высокий онтологический статус. Чувство реальности и власти слова над человеком, на самом деле, изначально. Память об этом сохранялась всегда, но нередко в определенные культурные эпохи оказывалась вытесненной куда-то на периферию. Индийцы же никогда не забывали, что были времена, когда «солнце останавливали словом, словом разрушали города», как писал Н.С. Гумилев. За подобным отношением стоит особая, мифологическая по сути своей концепция языка, который, кстати, в отличие от нашего, назван не по органу говорения. (В Индии такого быть не могло!) Согласно этой концепции, язык, слово – не только и не столько результат говорения, сколько творческая сила, созидательная энергия, нить, на которой держатся миры, сущностный океан бытия, принцип мироздания. Именно так они воспринимались с глубокой древности: язык – не номенклатура или множество наименований, и не система знаков, а вид творческой деятельности. Речь же считалась не только и не столько продуктом говорения, сколько внутренним стержнем, нервом соответствующего действия, и ей никогда не ставили «пределом скудные пределы естества».
Древнеиндийский афоризм гласит: «Все определяется словом, коренится в слове, вышло из слова. Кто лжет в слове, тот лжет во всем». Не боясь впасть в преувеличение, можем сказать, что традиционная индийская культура всегда была словоцентричной и всегда осознавала свою глубинную зависимость от слова: «вначале было слово», и оно неукоснительно воспринималось как высшая реальность. Неслучайно язык, речь воплощены в образе божественной Речи (Вач), которая почиталась как важный космогонический принцип. В древних ведийских гимнах о ней говорится, что она двигается с другими богами, «несет» их и из своего лона «расходится по всем существам», «охватывая» их.
Речь соседствует с жертвоприношением: «С помощью жертвы пошли они (риши) по следу Речи. Они обнаружили ее, вошедшую в слагателей гимнов. Принеся ее, они разделили ее между многими», – говорится в одном из ведийских гимнов. Она способна принимать разные формы, поскольку является пищей всех и все ею живут, а потому элементы речи оказываются тождественны частям космоса, например, согласные уподоблены ночам, гласные – дням; есть и другие серии отождествлений.
Подобное восприятие космической наполненности речи, слов предопределила одну из основных проблем индийской философии грамматики, а именно отношение между словом как сочетанием определенных звуков и выражаемым этим сочетанием смыслом. Величайший поэт и драматург Древней Индии Калидаса, чье творчество знаменует период высшего расцвета классической культуры, декларирует эту проблему в самом начале своей поэмы «Род Рагху»: «Ради истинного проникновения в слово и его значение я склоняюсь перед Парвати и Парамешварой (Шивой), родителями вселенной, столь же тесно, как слово и его значение, слитыми в неразрывном союзе» (пер. В.Г. Эрмана).
Немецкий индолог XX в. Г. Циммер связывал для Древней Индии слово и познание, говоря о чарах звука, в которых запечатлевались видения пророка: «Слово, слетающее с его уст, – это не обычное слово, шабда, образующее речь. Это – мантра, импульс к созданию мыслеобраза, власть над тем, что есть, тем, как оно действительно существует в своей чистой сущности. Таким образом, это – познание. Это – истины бытия, превосходящие представления правильного и ошибочного; это – действительное бытие, за пределами мышления и сознания. Это – „познание" чистое и простое, познание Существенного, Веда. Это – непосредственное одновременное осознание познающего и познаваемого. Подобно тому как оно выступало в качестве некоего духовного импульса, который словом и видением обретал власть над провидцем-поэтом, точно так же во все времена, где бы ни встретились люди, знающие, как использовать слова-мантры, они обретают магическую силу вызывать непосредственную реальность – будь она в облике богов или в игре слов».
Слово, содержание которого передает всю полноту непосредственной реальности, связывается и с действием: «Мантра суть сила, а не обычная речь, которой разум способен противиться или может избежать. То, что своим звучанием выражает мантра, существует, случается. Именно здесь, а не где-нибудь, слова являются деяниями, проявляющимися непосредственно. Сила истинного поэта и заключается в том, что его слова творят действительность, вызывают ее, влекут за собой и раскрывают нечто реальное. Его слова не повествуют, они действуют». В самом деле, поэт может быть уподоблен демиургу: как тот некогда творил мир, так и поэт творит его в поэтическом воплощении, играя звуками и смыслом, и главное орудие его творчества – слово. Сотворение особого поэтического мира сродни и действиям жреца: поэт расчленяет слова, как жертву, и творит порядок, противостоящий хаосу, оказываясь посредником между миром богов и миром людей.
Однако для выражения духовного опыта использовались не только слова, но и различные языковые «шифры», например мистические звуки. Так, тайным, двусмысленным, воспринимаемым как темный написаны многие тантрические сочинения. Состояния сознания в них часто выражены через эротические термины. Такой язык скрывал учение от непосвященных, а ученика вводил в ситуацию парадокса, необходимую для его духовного роста. Язык таким образом становился формой ментального упражнения. «Семантическая многозначность слов, – пишет М. Элиаде, – в конце концов сменяется двусмысленностью системы намеков, внутренне присущих и любому обычному языку. И эта деструкция языка тоже по-своему вносит вклад в „разрушение" профанного универсума и замещение его миром взаимообратимых целостных уровней. В целом подобный символизм выражает некую вселенскую „пористость", „открытость" для существ и вещей значений, далеких от повседневности».
Таким образом, главное назначение слова и текста в духовных традициях Индии – не описывать, излагать или систематизировать какую-либо информацию, а служить действенным духовным инструментом, а порой и четкой инструкцией для перестройки сознания и восхождения к вершинам духа. Разноуровневые тексты отражают именно такое положение дел. В обобщенном виде ситуация инициации ученика и его обучения духовным практикам имеет обычно четыре основных узловых пункта: обращение ученика к учителю, изложение учителем основной доктрины, последующее описание ступеней восхождения и, наконец, окончательное посвящение адепта в высшее состояние с целью передачи учения и укрепления линии преемственности традиции. Соответственно этим четырем блокам организовано и большинство учительских текстов, причем обычно в два последних вводятся рекомендации по медитативной практике, снабженные наглядным пособием в виде картинок-образов и тем самым помогающие ученику фиксировать сознание на нужных объектах.Такими методами пользовались, например, буддисты. Их подходу близка концепция одной из ортодоксальных индуистских школ, пурва-мимансы, сложившейся как осмысление религии брахманизма в качестве «религии жертвоприношения» и опиравшейся на представления об изначальной вечности произносимых слов, закрепленной в учительской традиции. Ее главные теоретики, Джаймини и Шабара, обозначали речения священной традиции термином содана, что значит «побуждение», «подталкивание»: сакральные тексты считались надежным средством для побуждения человека к исполнению обрядов. По традиционной классификации, ведийские священные тексты подразделяются на видхи-предписания, пратишедха-запрещеяия, мантра-заклинания, нама-имена и артхавада-разъяснения. В качестве же главных видов текстов выделены видхи и артхавада или даже скорее видхи-предписания, обычно связанные с ритуалом; все же остальные имеют лишь вспомогательное значение: не будем забывать, что ритуальное действие выступает в лоне духовной традиции символом высшей значимости и порядка, придающим этой жизни смысл.
Предписания обычно стоят в тексте в повелительном наклонении, что обусловлено представлениями об активности слова, которое воздействует благодаря так называемой «энергии становления»; вследствие этого действие предписаний распространяется не только на ритуал, но и на высшую цель жизни – достижение «неба» через ритуальные действия.
Вероятно, нам все это трудно понять, поскольку наше отношение к слову, языку отличается от того, каким оно было в традиционной индийской культуре. Мы редко задумываемся о том, что формула «вначале было слово», хорошо известная нам как относящаяся к библейскому сюжету, наполняется глубоким жизненным значением в жизни каждого поколения. Это тонко почувствовал, например, М.К. Мамардашвили: «Многие нравственные или политические явления – суть явления языкового происхождения. Вспомним то нетерпение, которое в 20-30-е заставляло без оглядки мчаться в будущее, притягательно маячившее на горизонте. Это нетерпение во многом подстегивалось как раз языком, в котором были наскоро „пройдены" и „потреблены" понятия, заимствованные извне, но толком не освоенные изнутри… Этим-то языком мы „ускоряли" и самое реальность. Именно с его помощью отдавали себе отчет в происходящем, а происходило зачастую нечто совсем инородное этому языку. Так что сегодня мы должны осознать, как ни странно, языковую природу некоторых беспокоящих нас нравственных, социальных и даже экономических бед».
Те же мысли – применительно к своей эпохе – выразил Конфуций. Когда его спросили, с чего он начнет свою деятельность, когда станет правителем, он ответил, что прежде всего следовало бы исправить имена:
Когда не исправляют имена,
Перестают уместными быть речи;
Когда перестают уместными быть речи,
Не совершаются дела…
Конфуций говорит не об именах людей, не о названиях городов и не о географических реалиях. «Исправление имен» – это акт наименования, называния, в котором исправленное слово, замененное на нужное, отождествляется с мудростью.
Истоки подобного отношения к слову восходят к древней мифо-ритуальной традиции, видевшей в слове креативную ценность; следы этой традиции хорошо различимы в культуре Индии.
Древний миф об установлении имен повествует о том, как прародитель, создатель порядка, он же Всеобщий ремесленник, знающий все состояния и все существа, «дает имена», то есть называет богов, предметы, явления, вещи и т. п. Акт называния, таким образом, осмысливался как акт творения, а язык осознавался как вид деятельности. Как тут не вспомнить еще раз Сократа: «Следовательно, давать имена тоже есть некое действие… Давать имена нужно так, как в соответствии с природой следует давать и получать имена, и с помощью того, что для этого природою предназначено, а не так, как нам заблагорассудится».
Итак, слово, язык, речь – особый род деятельности, творчества, мощные «производственные орудия», и на этом основана их магическая функция. «С самого начала слово было орудием человеческой деятельности и в то же время чем-то таинственным, требующим пиетета и осторожности. Всегда существовали слова священные и проклятия, которых нельзя было произносить», – писал цитированный выше Я. Парандовский. И далее: «Магическая сила слова заключается в его способности вызывать представления, образы. Оно невидимый представитель вещей, воспринимаемых пятью чувствами. По его заклинанию появляются люди, предметы далекие или не существующие вовсе. А близкие и присутствующие делаются по-настоящему реальными, лишь будучи названными».