Индия, Судан, Южная Африка. Походы Британской армии
Шрифт:
«Теперь заметьте: если экспедиционный корпус — я прошу не более чем двести солдат — не подойдет в течение десяти дней, город может пасть; я сделал все, что было в моих силах для чести нашей родины. Прощайте».
Здесь нет места напрасным сожалениям и тщетным выводам. Повествование прерывается. Опасности, которым подвергался Гордон, более не записываются.
Я выберу лишь один отрывок из Журнала, характеризующий непреклонность, а может быть, и странность личности Гордона, отрывок, описывающий отношения генерала со Слатином. Этот австрийский офицер был губернатором Дарфура и имел египетский чин бея. Четыре года он без особого успеха сражался с восставшими. Несколько раз он был ранен. В своей провинции и даже за ее пределами он пользовался репутацией храброго и способного солдата, приятного и честного человека. Однако он совершил поступок, навсегда лишивший его уважения и расположения Гордона. Во время сражения при Дарфуре, после нескольких неудач, мусульманские солдаты пали духом и стали объяснять свои поражения тем фактом, что их командир, неверный, проклят Всевышним.
Но Гордон был непреклонен. Это наиболее бескомпромиссные высказывания, встречающиеся в Журнале:
«16 октября. Пришли письма от Слатина. Я ничего не могу сказать и не понимаю, зачем он их пишет»[27].
Следует помнить, что Слатин находился в лагере не на правах офицера, отпущенного под честное слово, а как пленник. В таких обстоятельствах он имел полное моральное право бежать, действуя на свой страх и риск. Если бы те, кто его пленил, дали бы ему такой шанс, в произошедшем они должны были бы обвинять только себя.
Однако Слатин не смог добиться того, чего хотел. Его переписка с Гордоном была вскоре обнаружена. Несколько дней его жизнь висела на волоске. Несколько месяцев он носил тяжелую цепь и в день получал лишь горсть неприготовленной дурры, которой обычно кормили лошадей и мулов. Известия об этом достигли ушей Гордона. «Слатин, — замечает он, — все еще в цепях». Генерал никогда, ни на минуту не сомневался в правильности принятого решения.
Гордон полностью взял на себя все тяжесть ответственности. Ни с кем он не мог поговорить как с равным. Никому он не мог доверить свои сомнения. Кому-то кажется, что власть — это удовольствие, но на самом деле лишь немногие чувства более болезненны, чем чувство ответственности, не подлежащее контролю. Генерал не мог руководить всем. Офицеры урезали рацион солдат. Караульные спали на своих постах. Горожане страдали от своих несчастий, и каждый пытался наладить связь с врагом, надеясь обеспечить собственную безопасность, когда город падет. Шпионы всех мастей наводнили Хартум. Египетские паши в отчаянии замышляли предательство. Однажды была предпринята попытка взорвать артиллерийский погреб. Из складов было украдено не менее восьмидесяти тысяч ардебов зерна. Время от времени не знающий покоя и отдыха командующий раскрывал заговоры и арестовывал его участников или, проверив отчеты, уличал кого-либо в воровстве. Но он понимал, что все это лишь малая часть того, что он и не надеялся узнать. Египетским офицерам нельзя было доверять — но он должен был доверять им. Война истощила силы горожан, и многие из них были готовы на предательство. Генерал должен был накормить и воодушевить их. Сам город едва ли можно было успешно оборонять — но его нужно было оборонять до конца. Через свой телескоп, установленный на плоской крыше дворца, Гордон следил за фортами и оборонительными линиями. Здесь он проводил большую часть дня, тщательно осматривая оборонительные сооружения и окрестности города через мощное стекло. Журнал, единственный хранитель его секретов, рассказывает нам о горечи его страданий не меньше, чем о величии его натуры.
«Ничто не распространяется так же быстро, как страх, — пишет он. — Я был приведен в ярость, когда от тревоги потерял аппетит. Те, кто сидел со мной за одним столом, испытывали такие же чувства».
К его беспокойству военного примешивались переживания, которые свойственны каждому человеку. Сознание того, что он покинут и лишен доверия, что история забудет о его трудах, наполняло его душу обидой, которая терзала сердце. Несчастья горожан были его несчастьями. Одиночество угнетало. И на всем лежала печать неопределенности. Он тешил себя напрасными надеждами на то, что «все будет хорошо». Каждое утро с первыми лучами солнца он жаждал увидеть пароходы и униформу британских солдат. Но даже полная безысходность не повергала его в состояние оцепенения.
Лишь две вещи придавали ему сил: честь и христианская вера. Первая заставляла его раз и навсегда отказываться от решений, которые ему казались неверными — тем самым он избавлялся от множества сомнений и напрасных разочарований. Вторая же была реальным источником его силы. Он был уверен, что за этим полным опасностей бытием, со всеми его обидами и несправедливостями, его ожидает другая жизнь, жизнь которая (в том случае, если здесь, на земле, он жил честно и праведно) даст ему больше способностей и возможностей для их применения.
«Посмотрите на меня сейчас, — говорил он одному своему попутчику. — У меня нет армий, чтобы ими командовать, и нет городов, чтобы ими управлять. Я надеюсь, что смерть освободит меня от боли, и мне
Схватки становились все более ожесточенными, следовательно, должна была расти и дисциплина. Когда Фортуна сомневается или обращается к вам спиной, когда припасы заканчиваются, планы проваливаются и надвигается катастрофа, горькая правда заключается в том, что страх становится основой повиновения. Очевидно, что генерал Гордон обязан своим влиянием на гарнизон и жителей города именно этому зловещему фактору. «Больно видеть, — писал он в своем Журнале в сентябре, — что люди начинают дрожать, когда видят меня и даже не могут поднести спичку к своей сигарете». С наступлением зимы страдания осажденных увеличились, а их вера в командующего и его обещания уменьшилась. Сохранить в них надежду, а благодаря этому их храбрость и верность, было выше человеческих сил. Но Гордон сделал все, что мог сделать великий человек, когда требовалось проявление всех его лучших качеств и способностей.
Он никогда не был так воодушевлен, как в эти последние, мрачные дни. Деньги, которыми он платил жалованье солдатам, подошли к концу. Он стал выдавать векселя, подписывая их своим именем. Горожане томились под гнетом ужасающих лишений, страдали от болезней. Он приказал оркестрам играть веселую музыку и пускал в воздух ракеты. Люди говорили, что их бросили на произвол судьбы, что помощь никогда не придет, что экспедиция — это миф, ложь генерала, от которого отказалось правительство. Гордон увесил стены плакатами, рассказывающими о победах и триумфальном продвижении британской армии, нанял все лучшие дома на берегу для размещения офицеров экспедиционного корпуса. Вражеский снаряд однажды попал в его дворец. Генерал приказал высечь дату выстрела на стене. С пышностью и церемониями он награждал медалями тех, кто верно служил ему. Других, менее достойных, он расстреливал. С помощью всех этих средств и уловок он оборонял город в течение весны, лета и зимы 1884 и 1885 гг.
Все это время в Англии постепенно росло общественное недовольство. ЕСЛИ от Гордона отказались, это еще не значит, что о нем забыли. С неослабевающим интересом жители страны следили за генералом, неудача его миссии ввергла всех в состояние уныния. Разочарование скоро уступило место тревоге. Вопрос о личной безопасности знаменитого посланника был впервые поставлен лордом Рэндольфом Черчиллем на заседании палаты общин 16 марта.
«Полковник Кутлогон утверждает, что Хартум вскоре будет взят; мы знаем, что генерал Гордон окружен враждебными племенами и отрезан от Каира и Лондона; в подобных обстоятельствах палата имеет право задать Ее величеству вопрос о том, будет ли что-либо предпринято для его освобождения. Собираются ли они оставаться равнодушными к судьбе человека, который взял на себя обязательство помочь правительству выкарабкаться из того кризисного положения, в которое оно попало, бросить его на произвол судьбы и не сделать ни одного шага для его спасения?»[29].
Правительство хранило молчание. Но вопрос, однажды поднятый, не мог так легко быть оставлен без ответа. Оппозиция становилась все сильнее. Почти каждый вечер министров приглашали в палату, чтобы узнать, собираются ли они спасти своего посланника, или готовы оставить его без помощи. Гладстоун давал уклончивые ответы. Негодование все возрастало. Даже среди сторонников правительства появились недовольные. Но премьер-министр был непреклонен и тверд как скала.
Принято считать, что поведение Гладстоуна в этом случае объясняется его слабостью. Но история заставляет нас взглянуть на это иначе. Генерал имел неуживчивый характер, но и премьер-министр был упрям. Если Гордон был резок, то Гладстоун был несравненно резче. Лишь немногие боялись ответственности меньше, чем Гладстоун. С другой стороны, воля нации являлась силой, перед которой он всегда преклонялся и которой был обязан своим политическим влиянием. Но, несмотря на растущее в стране недовольство, он оставался непреклонен и хранил молчание. Большинство людей делает то, что правильно, или то, что им кажется правильным; трудно поверить, что Гладстоун не имел оснований вовлекать страну в военные действия в центре Судана даже не для того, чтобы спасти жизнь посланника, — для этого Гордону следовало только сесть на один из своих пароходов и отправиться домой, — но чтобы отстоять свою честь. Возможно, что чувство обиды на офицера, чей упрямый характер навлек столько бед на правительство, заставляло министра поступать таким неприглядным образом.
Но, несмотря на всю свою власть и влияние, он был вынужден отступить. Правительство, не обращавшее внимания на призывы к чести, доносящиеся из-за границы, было приведено в Судан обвинениями, которые стали раздаваться дома. Лорд Хартингтон, в то время военный министр, не заслуживает тех упреков и той критики, которой справедливо подверглись его коллеги по кабинету. Он первым признал обязательство, лежавшее на правительстве и нации, и в первую очередь именно благодаря его влиянию в Судан был направлен экспедиционный корпус. Главнокомандующий и генерал-адъютант, которые хорошо знали о положении дел в Хартуме, поддержали министра. В самый последний момент Гладстоун одобрил использование военной силы, но лишь потому, что, как он считал, операция не будет крупной, — премьер-министр предполагал использование только одной бригады. Министры согласились с таким решением, и оно было оглашено. Генерал-адъютант, однако, настаивал на том, что необходимо будет задействовать большее количество войск, чем предлагало правительство, и увеличить бригаду, превратив ее в экспедиционный корпус в десять тысяч человек, отобранных из всех вооруженных сил Империи.