Ингмар Бергман. Жизнь, любовь и измены
Шрифт:
Учеба в школе находилась под строгим неусыпным контролем. Особенно доставалось Дагу, и мальчик стал крайне нервозным. Учитель математики наводил на него ужас. В качестве воспитательного ориентира Эрик Бергман заключил с детьми своего рода контракт, почти наверняка односторонний, без малейших поблажек для противной стороны.
Чтобы создать видимость, будто все это не столь уж обременительно, пастор сочинил для Дага вымученно шутливый стишок:
Старый Эркер начеку, долг блюдет сурово. Тедди-пес повесил нос – в школу неохота, Прочь с хозяином удрать,Помимо стишков, он делал маленькие рисунки с надписью “пощечины”. Судя по тому, что Ингмар Бергман спустя много лет рассказывал в одном из интервью, детей воспитывали прямо-таки средневековыми методами физического и психического насилия, главная задача которого – сломить всякое естественное проявление жизни.
В январе 1927 года Карин Бергман писала матери:
Даг – мальчик добрый, послушный, но очень нервный, отнимает много времени и сил. Малыш делается на себя не похож, когда Даг дома. Как я уже не раз говорила, он перенапрягается, отчаянно стараясь сравняться с Дагом.
Необходима твердая рука, чтобы держать Дага и Малыша в надлежащих границах, и в их взаимоотношениях, где Даг как старший, конечно, несет максимум ответственности, Малыш, безусловно, не без вины, ведь он бывает раздражителен и резок, особенно когда думает, что его не слышат. Своей пристрастностью к Малышу Эрик нанес Дагу глубокие раны, и я, указывая Дагу на его дурную, некрасивую зависть к Малышу, вместе с тем не могу не видеть, что эти чувства во многом подпитываются отношением Эрика к Дагу и к Малышу.
Тогда же она писала в своем тайном дневнике о подозрительности Эрика и его болезненных идеях:
Нынешней весной случались дни, когда мне казалось, что наша семья чем-то похожа на те, какие изображал в своих пьесах Стриндберг. Где-то у нас таится злая, жестокая, беспощадная сила, стремящаяся ломать, разрушать, мучить, ранить, и она смеется над моими попытками, моими постоянными стараниями смягчить зло. Я могу надорвать себе душу, но я бессильна, выходит так. И я на грани отчаяния. Эта одинокая борьба за спасение домашнего очага страшно изматывает. Вдобавок я каждый миг думаю о том, что Эрик болен, что он не справляется с жизнью, с самим собой и оттого злые силы получили такую власть. […] Доктора и друзья, знакомые с нашими обстоятельствами, говорят, что он душевнобольной. Порой я минуту-другую, а то и дольше верю этому и тогда испытываю чуть ли не облегчение. […] Последние несколько дней после моего возвращения из Лександа были просто ужасны, ведь мое собственное безмолвное нежелание возвращаться в Стокгольм еще усилилось по причине Дагова страха перед возвращением “домой”, к отцу. Все более остро передо мной встает вопрос, не порвать ли эти узы и не попробовать ли создать новый домашний очаг для себя и для тех из детей, кого я смогу забрать себе. […] Вдобавок Тумас. Он вошел в мою жизнь несколько лет назад и мало-помалу стал жизнью в моей жизни.
Тумас? Да, Карин Бергман упоминает о нем еще в письме к Анне Окерблум, присланном из Дувнеса в июне 1924 года. Карин находилась там с детьми, и Ингмар нарисовал картинку к шестидесятилетию бабушки. На обороте Карин написала, что на картинке все горит, это нечто вроде Страшного суда, который мальчик, по его словам, видел во сне. Дальше она писала вот что:
Вчера вечером приехал на несколько дней Тумас Н.! Еще минувшей зимой я как-то пообещала ему, что, если в этом году мы будем здесь, он может провести недельку вместе с нами. Ведь когда приедет Эрик, то, наверно, приедут и тетушки Эмма и Анна фон Сюдов, да и Эйнара он явно тоже пригласил, а для Тумаса времени не останется. Поэтому, чтобы сдержать обещание, пришлось дать ему недельку сейчас, в отсутствие Эрика.
Карин Бергман тридцать пять лет, двенадцать из них она замужем – в довершение всего за пастором, – и у нее трое детей. А она влюбилась. И принимала предмет своей влюбленности на даче Воромс. Разумеется, они были там не вдвоем, в доме находились дети и две прислуги, и она общалась с подругами. Но тем не менее. Карин Бергман разлюбила мужа, страдала, тосковала и теперь могла направить весь этот эмоциональный коктейль в русло влечения к молодому упсальскому богослову. Этому самому Тумасу. Как и где она с ним познакомилась, неизвестно, но факт остается фактом: они встретились. Его фамилию она никогда не называла.
В “Волшебном фонаре” Ингмар Бергман рассказывает о детстве в пасторском доме при Софийском приюте – будничный ритм, дни рождения, церковные праздники, воскресенья. Пишет об обязанностях, играх, свободе, распорядке и защищенности, о долгой и темной зимней дороге в школу, о весенних играх в футбол и велосипедных прогулках, об осенних воскресных вечерах с чтением вслух у камина. Но, продолжает он, “мы не знали, что мама была отчаянно влюблена, а отец страдал тяжелой депрессией. Мама готовилась расторгнуть брак, отец грозил покончить с собой, однако в конце концов они помирились и решили остаться вместе, “ради детей”, как тогда говорили. Мы не замечали ничего или почти ничего”.
Правда, ему вспоминается осенний день, когда между родителями произошла ужасная ссора, завершившаяся потасовкой в прихожей. Карин Бергман ушла к себе с разбитым носом и сидела там на диване, пытаясь успокоить проснувшуюся Маргарету. Ингмар молил Бога, чтобы родители пошли на мировую.
Мои молитвы были услышаны. Вмешался главный пастор прихода Хедвиг-Элеоноры (начальник отца). Родители помирились, и богачка тетя Анна взяла их с собой в длительную отпускную поездку по Италии. Нами занялась бабушка, порядок и иллюзорное спокойствие были восстановлены.
Однако порядок восстановился лишь в том смысле, что Карин Бергман осталась в браке. Она рассказала супругу о себе и своих чувствах и продолжала писать Тумасу, который получил детальное представление об обстановке в пасторской семье. То, что Ингмар Бергман называет примирением, на самом деле было временной нормализацией. Поначалу казалось, пастор примирился с проступком жены. Он как будто бы все понимал, держался спокойно, даже побуждал ее уйти к новому возлюбленному. Казалось, он всерьез готов пожертвовать всем, писала Карин Тумасу.
Затем грянул рецидив. Внезапно Эрика Бергмана обуяла ярость. Он проклинал чувства жены к сопернику, насмехался, издевался и осуждал. Копался в ее молитвенниках, выискивая малейшие пометки, которые могут иметь касательство к Тумасу. Выставлял их отношения этакой “религиозной эротикой”. Карин Бергман писала Тумасу, что ее жизнь с пастором стала сущим адом:
Он зол на меня, ожесточен и требователен. Требует всего, и одной рукой все забирает, а другой норовит отшвырнуть меня. Совершенно неуверенная, как все может обернуться, я через несколько недель возвращаюсь в Стокгольм. Может статься, я буду вынуждена уйти и от детей.
Нервы у Эрика Бергмана давно были в расстройстве. Еще осенью 1926 года, после того как Карин призналась в романе с Тумасом, он лег в Самаритянскую лечебницу в Упсале. Два месяца пролежал в постели, мучаясь бессонницей и страхом. Весной 1930-го он опять захворал и отправился в зимний санаторий Мёссеберг под Фальчёпингом. Придирчивый пациент находил здесь все, что только мог пожелать, – целый клубный этаж с роскошной анфиладой салонов, курительной, бильярдной, столовой и превосходным купальным отделением; все оснащено электрическим освещением, центральным отоплением, ватерклозетами и обставлено в стиле модерн.