Иномерники
Шрифт:
Костомаров заинтересовался, хотя и сам должен был отлично ощущать машину, спросил внезапно: «Твердая?»
«Ужасно крепкая, даже царапины на броне остались».
«А зачем ты так?»
«Давно хотела попробовать, иногда думала, может, это видимость одна? Ну, что-нибудь вроде лазерных шоу-развлекаловок, понимаешь?»
«Верно, не может этот лабиринт из ниоткуда в пустом и большом пространстве так возникать, – поддержал ее Тойво. – Всему должно быть объяснение».
Он вывел вдруг машину в полет к стене и довольно жестко – сказывалось, что он не специализировался в пилотировании, провел корпусом по одному
«Молодец», – с чувством прокомментировал Костомаров. «Теперь… что делать?» – забеспокоился Тойво. «Возвращаться пока не будем. Тойво, поиграй-ка еще конвертером. Только общую картинку вокруг удерживай, ну… чтобы не пропадала. И не ослабевала, мне так спокойнее».
Тойво подвигал движковым регулятором, при этом, кажется, он будто и свои силы, и ощущения, и способность присутствовать в этом мире – изменял. «Что-то он сегодня силен анимальностью, прежде бывал… ровнее». Гюльнара подумала это непроизвольно, но ее, разумеется, прочитали все, Тойво остался серьезен, Костомаров улыбался.
«Если бы мы могли в малой степени реализованности здесь ходить, чтобы сквозь стены протискиваться, как та зверюга, что Шустермана сожрала, было бы совсем неплохо». – «Давно об этом думаешь?» – «Порядочно». – «Дурацкая идея, ты же убедилась, какие стены крепкие. И антенну вон срезало…» – «Вот потому и подумала об этом, что убедилась. С заходом наоборот, так вот».
Тогда Костомаров и выдал абсолютно непредвиденную, почти гениальную догадку: «А тут вообще многое меняется от наших предположений и планов, как это бывает во сне… Вот если хорошенько настроимся, то есть начнем сообща представлять, что лабиринт заканчивается за тем поворотом, допустим, тогда… он может и закончиться».
«Вообще, непонятно, почему мы так долго и спокойно тут бродим, над этим следует поразмыслить… А ты эксперименты сочиняешь». – «Потому и сочиняю, что долго и спокойно… С заходом наоборот». – «Игривый ты сегодня, командир, не было бы худа от такого веселья».
И все же в их общем мышлении установилось соображение, что они могут выйти из лабиринта, не поворачивая назад, не возвращаясь в Чистилище, а продвигаясь вперед.
«Интересно, какое оно впереди – самое пекло, раз уж это считается Адом?»
«Чистилище и Ад – условные обозначения, да и нет их, может быть, вовсе… Если по-настоящему, по-научному думать». – «А если не по-настоящему? Они, вероятно, другие, да?» – «Какие?» – «Не знаю. На меня тоже это ощущение, что и на вас, давит, я тоже плаваю в представлениях стен и тварей за ближним поворотом».
А дальше стали происходить вовсе уж трудновообразимые вещи. Их сознание стало почти раздельным, каждый ощутил себя суверенной личностью, хотя машина на пси-связях объединяла их по-прежнему. Но это общее сознание у них вдруг рассыпалось или отделилось от них, причем каждый продолжал оставаться собой, но их коллективное мышление вплелось во что-то трудноопределимое и вышло далеко вперед, совершенно без напряжения преодолевая те стены, которые они по-прежнему видели на экранах машины вокруг себя.
Происходило раздвоение мышления и совершенно неудержимое расширение впечатлений. От этого даже становилось больно, только не физически и даже не психически, а самой душе, хотя и не всей,
Они будто бы этим выделенным из себя состоянием духа вышли наконец-то из лабиринта. То есть сам лабиринт не пропал, стены по-прежнему оставались, но между ними неожиданно развернулось пространство, огромное, залитое каким-то красновато-оранжевым светом, будто дикое, ненастоящее, нечеловеческое солнце взошло под этими сводами.
И где-то неподалеку, хотя еще и не очень различимо, стали ощущаться… Да, их было очень много. Это были чужаки. Некоторые из этих существ их почувствовали. Твари двинулись к ним, но еще не совсем, не слишком быстро, а лениво, неуверенно-замедленно. Будто и не собирались с ними воевать, не стремились их непременно сожрать и уничтожить.
«Демоны это, а не чужие», – решила Гюль и сама же испугалась этой мысли, потому что будто говорила не она, находясь в машине, а нечто от нее далекое, и совсем для этого соображения не приспособленное, словно собственный палец вдруг принялся с ней разговаривать о смысле чужих рас.
И в этом чудесном, незнакомом и очень-очень сложном их состоянии они вдруг еще каким-то совсем уж малым кусочком сознания поняли-придумали-ощутили – и это впечатление было весьма стойким, – что оранжевый свет, как раскаленная плазма Солнца, выжигает в них… какие-то чувства, страхи, страсти и лишние, болезненные переживания. Они будто бы очищались тут, хотя и не понимали, зачем, почему и как это происходит.
И еще: свет этот, или пламя, в котором они все же не сгорали до конца, сообщал их общей душе и общемышлению что-то такое… чего, пожалуй, они и удержать в себе как знание не могли, не были к этому способны. Они узнавали новое, и тут же оно уходило, утекало, как свет, который, конечно, невозможно удержать в ладонях, и было жалко, безмерно печально, что он утекает, потому что знание это было прекрасным и полным, едва ли не совершенным!
Так вот они и подвисли в этом мире, враждебном и замечательном одновременно, с ощущением невероятного понимания и знания в душе, с болью, но и при продолжающемся каком-то невероятном совершенствовании, едва ли не в потоке прозрачного прозрения, узнавания чего-то, о чем они прежде и не подозревали. Гюльнара сразу же решила, что никогда не сумеет изложить это состояние в рапорте словами, хотя придется, конечно. Но только безнадежно было это рассказать по-человечески, даже на русском, одном из самых совершенных и приспособленных для описания языков. Пояснить всем, кто этого не испытывал, было невозможно. По-своему, на природном тюркско-корневом языке, ей и думать об этом было невмоготу.
А потом их общее сознание, как шарик света, все уменьшающийся, быстро, проходя через стены, стало возвращаться к ним, к каждому по отдельности и к экипажу в целом. Оно, это странное сознание, ушедшее от них, вернулось с хлопком, будто какой-то огромный кит поднялся всей своей невероятной тушей над морем, а потом с брызгами, громовым плеском и волнами – снова обрушился в воду… Это было бы красиво, если бы так не оглушало, если бы не встряхнуло их, словно они сами находились внутри этого разыгравшегося кита. Странно это все было, непонятно. Неописуемо!