Иоанн Антонович
Шрифт:
– Я люблю дисциплину, я требователен, но даю и льготы! – говорил Пётр Фёдорович. – Пусть народ отдыхает – время строгостей и ужасов в России прошло… Пусть меня в потомстве назовут ласковым Титом…
И действительно, – в первые дни своего правления, – Пётр Фёдорович возвратил из ссылки множество лиц, сосланных при его тётке, Елисавете Петровне.
На поприще высшего общества Петербурга, что ни день, с весны 1762 года стали появляться странные, незнакомые и чуждые новому поколению призраки прошлого, престарелые елисаветинские сановники и временщики, которые некогда ворочали
В начале июня Мирович был на возвратном пути из Пруссии. Но ему в первом пограничном городе предъявили ордер военной коллегии – остаться на месте, в Петербург не ехать и ждать дальнейших распоряжений от ближайшего начальства. Здесь он получил письмо от Пчёлкиной.
Поликсена удивлялась, что он медлит возвратом, и прибавила, что Чурмантеев получил перевод за Волгу, что он уже давно оставил Шлиссельбург и на днях едет с детьми в Казань и далее. Поликсена сперва предполагала остаться у Бавыкиной, но раздумала: как бы из того не вышло для неё, сосватанной невесты, каких вредительных толков и последствий.
«А куда деться, не знаю, – писала она. – Вы же, сударь, Василий Яковлевич, так скупы на вести. Зовут меня Птицыны, и я думаю к ним временно переехать. Пишите туда. У них дача на Каменном, и очень просят. Или посоветуете что иное?».
Ордер военной коллегии и это письмо так смутили Мировича, что он не знал, на что решиться.
«Чурмантеев переведён за Волгу, Поликсена опять в Петербурге, – терялся он в догадках. – Вредительные толки и последствия… Что всё это значит? и где принц? ужели наконец освобождён? В иноземных журналах о том что-то писано…»
Император Пётр Фёдорович, катаясь в первых числах июня по Петербургу, вздумал осмотреть в Петропавловской крепости монетный двор. При это он сказал окружавшим:
– Сия фабрика мне, господа, нравится больше других; будь она прежде моя, не так бы я аранжировал [233] ход моих финансий: знал бы, как ею пользоваться…
В крепость государь въехал в северные, Кронверкские, ворота, на которых кинулась ему в глаза нежданная, сильно озадачившая его надпись.
233
Аранжировать – учредить, навести порядок, расположить.
Большими, бледными, полинявшими от времени и солнца буквами на верхней перекладине было написано:
«Иоанновские ворота – 1740 год».
– Барон! – с чувством почти испуга сказал император сидевшему рядом с ним Корфу. – Взгляните! 1740 год!.. имя Иоанна! Вот чудо… Везде это слово скоблили, плавили, жгли, а здесь-то, в крепости, и проглядели… Когда придёт момент, и мой племянник, бывший император Иоанн Третий, с должной помпой, опять со мной въедет в Петербург, первое, что я ему укажу, будет это имя.
Случай с надписью даром не пропал.
«Забыл я о нём, забыл, – думал, едучи из крепости, Пётр Фёдорович, – и никто
Через день в Шлиссельбург от Унгерна была послана эстафета, сильно озадачившая коменданта и нового старшего пристава.
«А ведь белую-то планиду и впрямь вспомнили на нашем горизонте, – подумал Жихарев, идя объявить арестанту радостную весть, – не забудь, о Господи! рядом с ним и нашу долю…»
XII
МОСКОВСКИЙ СТУДЕНТ
В начале июня 1762 года Ломоносов съездил на несколько дней за город, в собственные, пожалованные государыней, мызы Коровалдай и Устьрудица, взглянуть на хозяйство и освежиться на сельском воздухе.
Эти дачи лежали за Ораниенбаумом, в тогдашнем Копорском уезде, в семидесяти верстах от Петербурга, и были подарены Ломоносову для устройства фабрики разноцветных стёкол, бисеру, пронизок и стеклярусу – «как первому в России тех вещей секрета сыскателю». Земля этих имений омывалась глубокой и быстрой рекой Рудицей, на которой, лет десять назад, были устроены мельницы, лесопильня и завод цветных стёкол.
Теперь всё это было запущено.
Небольшой, из еловых брёвен дом, с постоянно закрытыми ставнями, одной стороной выходил к сплошным вековым лесам пустынной Ингрии, другою – к холмистому берегу моря. Над почернелой тёсовой кровлей со скрипом вертелся заржавленный жестяной Эол. То был значок самопишущей метеорологической обсерватории. Служилые здания вокруг дома, фигурчатый дощатый забор и мост через реку ветшали без присмотра и также были запущены. Одна дорога – берегом моря – вела на Ораниенбаум и Петербург, другая – в гору – к соседям, из которых ближайшим был женатый на внучке фельдмаршала Миниха владелец мызы Анненталь, барон Иван Андреевич Фитингоф.
Тридцать лет назад сам крестьянин-рыбак, Ломоносов с своими двумястами крепостных чухон, коих по указу «при той фабрике – записали вечно», был заботлив, справедлив, но, как вообще с подчинёнными и младшими, требователен и строг. Он любил их, заботился об их нуждах и не смотрел на них как на чужаков, свысока, забавляясь, когда иной заморыш-мужичонка, при встрече, не снимал перед ним шапки и, по простоте приходя к своему знаменитому барину, садился перед ним и рассказывал о своих нуждушках.
– Дессьянс-академик я – почтение от всех мне указано свыше! Смотри не осрами меня при других! – шутил коровалдайский барин, угощая мужичонку брагой и вином.
Хозяйство Ломоносова, особенно в последние годы, шло из рук вон плохо. Желтоволосый и желтоглазый, но хитрый туземный бурмистр Адамка Кювейляйнен по мельнице и по прочим статьям давал в настоящее время Михаиле Васильевичу такие отчёты, что и шкурка за вычинку не выходила. Зато Адамка являлся перед барином из хатёнки, сколоченной из пеньев, поленьев, мха и коры, не только без шапки, но в доказательство своей убогости и ничтожества нередко даже босиком и называл его не иначе как «рафчик» и «ваше вишкаротие», а его сума и он – толстели не в меру.