Иосиф Бродский: труды и дни
Шрифт:
Я моложе тебя, Сашенька, на 3—4 года, но я и постарше тебя буду на другой жизненный опыт. Живи я в родном городе, стишка этого я бы не написал. “Письмо” это — взгляд извне, и я на него, увы, имею право.
Попытайся представить себе, что кто-то смотрит на тебя издалека. Стоит ли удивляться, что “оазис” и его обитатели производят на него меньшее впечатление, чем сама пустыня! Более того, реакция твоя на стишок этот — самое убедительное доказательство, что ты действительно живешь в оазисе.
Кончаю — потому что сейчас придут делать бо-бо. Не сердись: ни за стихи, ни за письмо.
/Обнимаю нежно, твой Иосиф”./
В письме нет ни слова о поводе, подтолкнувшем его написать стихотворение — той обиде, которую я, не желая того, ему нанес. Ни слова о его “словаре” и моей “заботе” о нем. “Живи я в родном городе, стишка этого я бы не написал”. Странное утверждение, и почему я должен отдуваться за всех: он уехал, все остались, потом уехали многие, — я-то тут при чем?
Я не ответил на письмо. Но постепенно, думая об этом эпизоде, понял, что “доля правды и за письмом, и за стихами”, действительно, была. Я не догадывался, как ему тяжело живется на Западе, который он называет “пустыней”, мне и в голову не приходило считать свою жизнь “оазисом”. Так вот оно что: он, чья прижизненная слава превзошла все известное — такой не было ни у Пушкина, ни у Блока, ни у Маяковского (про Баратынского, Тютчева или Мандельштама я уж не говорю), — он, со всеми премиями и оксфордскими мантиями, он, с его возможностями, и не снившимися нам, разъезжающий по всему миру, настоявший на своем, устроивший свою жизнь так, как хотел, обретший, казалось, и семейное счастье тоже, он, снимающийся на фоне Венеции в телефильме для русского зрителя, живущего в Нижневартовске или Череповце, он, так полно реализовавший свой дар, так много сделавший для поэзии, — оказывается, живет в “пустыне”, а наша бедная, полунищая, убогая, до 1987 года подневольная жизнь представляется ему оазисом! Тут есть над чем подумать.
Должен признаться, я горячо ему сочувствовал в семидесятые—первой половине восьмидесятых годов, но потом, увидев Запад, увидев его на Западе, когда к нему пришла мировая слава, решил, что у него-то все в порядке. И даже задевал его в некоторых стихах в книге “Ночная музыка” — не по злому умыслу, конечно, а по непониманию, считая, что теперь можно позволить себе поспорить с ним — так интересней, чем со всем соглашаться, ну, например, с тем, что чтение может смягчить тирана и повлиять на тиранию (Сталин много читал, писал даже труды по языкознанию, Мао писал стихи — вряд ли это их смягчило, скорей, наоборот!).
Ему было плохо, плохо, мне бы внимательней прислушаться к тому, что он говорил мне при встрече, но вокруг были такие восторги по поводу его жизни и успехов, что они мешали сосредоточиться, довести собственные, точные впечатления до сознания. В своем замечательном “Путешествии в Стамбул” он рассказывает, как сидит в турецком кафе и смотрит в сторону России, “извне”; в том же 1985 году, в июне, мы жили в Пицунде и наверняка не раз смотрели в сторону Стамбула, мечтая о других берегах, куда нас не пускали. Возможно, наши взгляды, не будь столь огромного расстояния и морского тумана, могли встретиться. Мне кажется, жизнь в России и жизнь в эмиграции — это два крыла одной бабочки, и будучи наложены друг на друга, они совпадут всеми точками и крапинками: те беды стоят наших, так на так.
Некоторые наши общие друзья (М.Петров,
Осенью 1994 года я преподавал один семестр в Гарварде — и, конечно, позвонил Бродскому, он был рад моему звонку — и мы помирились. О чем говорить! А когда я приехал в Нью-Йорк, опять встретились и опять он повел меня в китайский ресторан. Расспрашивал об общих друзьях и знакомых: Уфлянде, Гордине, Рейне, В.Муравьеве, — о последнем я ничего рассказать не мог, мы как-то потеряли друг друга. Рассказывал мне о Наймане.
Я подарил ему свою последнюю книгу “На сумрачной звезде”. Его поразил тираж — две тысячи экземпляров:
почему так мало? “Твою книгу надо издавать стотысячным тиражом!” — Стотысячным? Все-таки он не очень хорошо представлял себе наши обстоятельства последних лет. — “Ее же раскупят в Провинции”. — Я объяснил ему, что в провинцию книги из Петербурга больше не завозят. Он горевал по тому поводу, что некоторые преимущества России, то лучшее, что в ней было, гибнет вместе с прежней эпохой и тем худшим, что было в ней. Все эти годы он ставил Россию в пример Соединенным Штатам и надеялся привить Америке любовь к поэзии, предлагал продавать поэтические книги в киосках при бензоколонках, что-то в этом роде.
Я спрашивал его о дочери, учит ли она русский язык. Он сказал, что на обучении дочери русскому языку настаивает Мария: хочет, чтобы дочь могла читать его стихи.
Расспрашивал меня о Лене, несколько смущенно, — думал, что она не пришла, обидевшись на него за стихи
“Письмо в оазис”. Она бы и в самом деле не пришла, но в эти дни гостила у своей подруги в Балтиморе.
О нашей ссоре мы не проронили ни слова. Отчасти еще потому, что вместе с нами была Кэрол Юланд, договорившаяся с ним и со мной, что будет присутствовать при этой встрече.
На книге, которую я ему подарил, я написал: “Иосифу, перешагнув через амбарного кота, секиру фараона и другие царапающие, колющие и режущие предметы, с любовью”. Он прочел это, помолчал, кивнул головой.
Мы заговорили о посторонних вещах. Он расспрашивал меня о Старовойтовой, с которой недавно познакомился, — какого я о ней мнения. Жаловался на графоманов, засыпающих его письмами со стихами. Особенно назойливы женщины, присылающие вместе со стихами свои фотографии, некоторые — с упреком: зачем вы женились? как вы могли это сделать? На его вопрос, получаю ли я такие женские письма, я ответил: “Нет. По моим стихам известно, что я люблю свою жену”.
Рассказал, со слов В.А.Судейкиной, жены художника, впоследствии вышедшей замуж за Стравинского, как их в Алуште в 1917 году навестил Мандельштам, в плаще на голое тело. В буфете у них лежали три котлеты, голодный Мандельштам учуял запах котлет и, попросив одну, съел ее. И вот из такого “сора” возникает стихотворение “Золотистого меда струя из бутылки текла...”
О компьютерах и автоответчиках — как они, будто бы упрощая, на самом деле усложняют жизнь так, что ни на что не остается времени. Об Америке, как изменилась она к худшему за последние двадцать лет. Он застал еще другую страну, в ней было больше отзывчивости и тепла, доверия к людям.