Иосиф Бродский: труды и дни
Шрифт:
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны — это на тонкой спинке
венского стула платье одной блондинки
да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
Я выбрал это стихотворение потому, что здесь встречаются путь поэта и история XX
Человек против пространства и времени. Эти два слова, центральные для его поэзии, неизменно вызывают у Бродского зловещие ассоциации: “И пространство торчит прейскурантом”, “Время создано смертью”, “Уставшее от собственных причуд Пространство”, “И пространство пятилось, точно рак,/ пропуская время вперед. И время/ шло на запад, точно к себе домой,/ выпачкав платье тьмой”... Нужно прибавить еще два слова, “полушарие” и “империя”, как ключевые для чтения Бродского.
И географии примесь
к времени есть судьба.
Бродский перебрался с одного континента на другой, из одного полушария в другое, из одной империи в другую. Его “Колыбельная Трескового Мыса” — это продолжительная медитация на тему перемещенности в пространстве.
Дуя в полую дудку, что твой факир,
я прошел сквозь строй янычар в зеленом,
чуя яйцами холод их злых секир,
как при входе в воду. И вот, с соленым
вкусом этой воды во рту,
я пересек черту.
И поплыл сквозь баранину туч.
И несколькими строфами ниже:
Я пишу из Империи, чьи края
опускаются под воду. Снявши пробу с
двух океанов и континентов, я
чувствую то же почти, что глобус.
То есть, дальше некуда.
“Империя” — это одна из словесных дерзостей Бродского. Римские завоевания не именовались “освободительными” или “антиколониальными”. Они были не чем иным, как торжеством силы. Сходным образом ни Карл Великий, ни Наполеон свои претензии на расширение власти идеологией особенно не прикрывали. XX век стал свидетелем борьбы между несколькими силовыми центрами, прикрытой дымовой завесой орвеллианского двуязычия, высокопарных лозунгов. То, что их страна является империей, может быть для русских источником гордости, а для американцев, с их странной склонностью к самобичеванию, источником стыда, но это неоспоримая реальность. “Империя” для Бродского означает также сами размеры континента, монументальность как таковую, к чему он питает слабость.
Иллюзиям здесь места нет: Земля недостаточно велика и Солнца не хватает, чтобы освещать одновременно оба полушария (“одного светила/ не хватает для двух заурядных тел”). И все же, как мы и ожидаем от Бродского, “Колыбельная Трескового Мыса”, одна из сильнейших его вещей, есть утверждение выносливости. Он добивается того, чего не смогли добиться предшествующие поколения русских писателей-эмигрантов: хотя бы и неохотно,
Но пока существует обувь, есть
то, где можно стоять, поверхность,
суша.
Бродский — поэт со сложным культурным багажом, он свободно оперирует литературными моделями и архетипами человеческого поведения. Это помогает ему разрешить проблему противостояния личности угнетающему общественному устройству, поэта против власти. В “Письмах римскому другу”, новой вариации на горацианскую тему жизни в глуши, Гораций адресует свои строфы Постуму, живущему в имперском Риме. В “Торсе” жизнь символизируется в образе мыши, которая противостоит “Империи”, обращающей все живое в камень. Тут трудно не вспомнить пушкинского “Медного всадника”, где бедного Евгения, поистине мышь, преследует монумент Петра Великого. Совершенно личные неприятности, испытанные Бродским в 1969 году, еще в России, преображаются, возвышаются до классического уровня. В “Конце прекрасной эпохи” он пишет:
То ли пулю в висок, словно в место ошибки перстом...
Заключительная строфа звучит так:
Зоркость этих времен — это зоркость к вещам тупика.
Не по древу умом растекаться пристало пока,
но плевком по стене. И не князя будить — динозавра.
Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера.
Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора
да зеленого лавра.
Даже цикл преимущественно автобиографических коротких стихотворений “Часть речи” выносит современные ситуации за пределы XX века, намекая на эру восточных царей и их царедворцев:
Свобода —
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
В нескольких самых трогательных стихотворениях Бродский использует мотивы из Библии, Гомера и Вергилия. На мой взгляд, к его высшим достижениям относятся “Одиссей Телемаку” и “Сретенье”, стихотворение о старце Симеоне, принимающем во храме младенца Христа. Начало первого стихотворения прекрасно своей простотой:
Мой Телемак,
Троянская война
окончена. Кто победил — не помню.
Жаль, что в настоящий сборник не вошли другие “классические” стихотворения: “Исаак и Авраам”, “Сонет” (“Великий Гектор стрелами убит...”), “К Ликомеду, на Скирос”, Дидона и Эней”, “Post aetatem nostram”. Стремление использовать античные мотивы характерно еще для некоторых современных поэтов и свидетельствует о их недоверии к аморфности современного существования. Но все-таки все они пользуются классическими мотивами по-разному, пропорция лично пережитого и литературного у каждого своя. У Бродского второй компонент только-только достаточен, чтобы слегка остудить сильные чувства: в этих стихах он менее сардоничен, чем в других.