Исав и Иаков: Судьба развития в России и мире. Том 1
Шрифт:
Не считаю сколь-нибудь перспективной попытку воспеть Молчалина и проклясть Чацкого. Считаю, напротив, что это ужасная попытка — распутная и абсолютно нигилистическая. Продиктованная специфической — именно прибалтийской — ненавистью к русской культуре. Ну вот, опять Прибалтика… Стоп… Крестьянин из Ставрополья по фамилии Горбачев и ярославский крестьянин по фамилии Яковлев «отоспались» на нашей культурной и социальной бытийности почище любых прибалтов. Да и некоторые представители благородных сословий «отличились» как перед революцией 1917 года, так и впоследствии.
В прибалтийской ненависти к русской культуре и плодах этой ненависти, включая спектакли по произведениям русской классики, извращающие наши ценности, есть своя логика: культуры-то (наша
А потому давайте зафиксируем, что, как ни ужасна и сокрушительна, пошла и бесперспективна, унизительна и провокационна попытка воспеть Молчалина, она к чему адресует? К умеренности как особому таланту…
Вино за тридцать тысяч евро бутылка — это умеренность? Это дух бюргерства? Это — распутство, вызов, гульба… Гусарство, «эх-ма» на манер Бертрана де Борна. Это криминал, а не норма. Или, точнее, ерничество криминала, пытающегося утверждать вопреки всему свою нормальность и буржуазность. Это даже не мечта криминалитета об Оксфорде для детей. Это фантастическая внутренняя издевка, с которой Россия, якобы радостно соглашаясь на призыв стать нормальней», на самом деле выворачивает эту нормальность наизнанку. И в каком-то смысле при этом самоспасается в разрушении: «Если уж смыслов не даете, то я вашу нормальность буржуазную так извращу, что мало никому не покажется, ни мне, ни вам. Так спародирую, что стошнит всех. И меня в первую очередь». Наша культура и онтология содержит в себе для этого пародирования все необходимые компоненты. Достаточно только заменить апелляцию к норме апелляцией к пародирующей эту норму криминальной гульбе. Тут тебе хоть анекдоты («мы немножко попоем и тихонько постреляем»), хоть песни, в которых гульба обыгрывается по-разному. И так:
Учили меня Отец мой и мать: Стрелять — так стрелять, Гулять — так гулять. И этак: И ежели останешься живой — Гуляй, рванина, от рубля и выше!«Народ для разврата собрался», — докладывает Егору Прокудину нанятый им организатор досуга… «Не могли бы мы здесь где-нибудь организовать аккуратненький такой бордельеро?.. Забег в ширину…», — предлагает сам герой «Калины красной». Увидев брошенную старуху мать, он раскаивается и начинает надрывно вкалывать. Но это надрыв, а не дух «нормальности». Убежден, что советская номенклатура простила Шукшину его Егора лишь потому, что рядом с Егором Шукшин разместил подлинного Санчо Пансу своего криминального Дон Кихота — брата жены, Петро. «Молчит и работает, работает и молчит», — умилялись пропустившие фильм номенклатурщики. Но и Петро, согласитесь, не дух бюргерства, не умильная отсылка к «нормальности».
Итак, криминальный олигарх — это стихия «бордельеро» и «забега в ширину». Только без раскаяний и сомнений. Люсьен — шлюха из «Калины красной» — пытается заступиться за Егора перед собирающимся его убить уголовником. «Молчи, — говорит ей уголовник (он же предтеча наших нынешних олигархов), — а то я вас рядышком положу, как голубков…». И добавляет, глядя на идущего к ним Егора: «Где ж справедливость? Он мало натворил?»
Можно ли адресоваться к криминальному базису, посылая ему мессидж «нормальности»? В той степени, в какой нормальность — это дух бюргерства, создавший обустроенность и процветательность западного мира… В той степени, в которой это так, конечно, нельзя. А все другое я обсужу чуть позже. Пока же лишь зафиксирую несомненное. Дух бюргерства вел непримиримую войну с роскошью, распутством, гламуром, «забегами в ширину», Ксениями Собчак своего времени и любителями вина по тридцать тысяч евро бутылка. Этот дух изгнал роскошь из церквей, родив протестантство. Исступленный труд, умеренность, подвижничество в миру неотделимы от духа бюргерства. Отстранение порядка от хаоса, культуры от природы — вот что в основе.
«Тут везде я велю понасажать цветочков, цветочков, и будет запах», — кричит Наташа из «Трех сестер»… Зачем надо, чтобы был «запах»? Откуда этот ритуал чистоты и упорядоченности? Каждый, кто внимательно читал «Будденброков», понимает откуда. От страха смерти. «Я лютеран люблю богослуженье», — неискренне надрывается Тютчев…
И рядом другие строки:
О, страшных песен сих не пой Про древний хаос, про родимый!Протестант чувствует смрад тленья и хаоса. Его от этого смрада ежесекундно выворачивает наизнанку. Но он посадит цветочки, и «будет запах». Он огородится от хаоса палисадником и черепичной крышей. Благоустроенную Европу создал дух бюргерства? Есть и другая точка зрения, согласно которой создали эту благоустроенность монахи, усмирявшие плоть трудом на болотистых равнинах Франции. В любом случае, это создал исступленный труд, взятый на вооружение в качестве лекарства от смертного ужаса. И — порядок, взятый на вооружение как лекарство от хаоса, от ветра ночного, который Тютчев неискренне умоляет не петь песен про хаос, тут же называя этот хаос «родимым».
Я уже обсуждал великое безумие Петра Великого, рожденное его влюбленностью в нормальность, и отклик безумной России на это великое безумие. Вдумаемся — как именно работали любимые Петром голландцы (а также немцы и прочие)? Они работали «от и до». С перерывами на обед, ритмично и степенно. А как работал Петр, его сподвижники, заразившиеся его безумием иностранцы, включенные в петровский проект? Они работали так, как радели хлысты. А не так, как подлинные носители той западной традиции, которой якобы подражали рехнувшиеся на почве исступленной работы русских.
Русские оказались рыцарями труда. А те, кого они копировали, были бюргерами труда. Стать рыцарем труда русский может. Стать бюргером труда — нет. Лефорт, который был бюргером труда, оказавшись рядом с Петром, превращается в рыцаря труда как отрицание бюргерства. Отрицание, а не утверждение. И это касается отнюдь не только петровских судорог.
Герой Шукшина, советский крестьянин, превратившийся в вора, Егор Прокудин, отказавшись от воровства и уйдя от пародийного «бордельеро» в труд, становится рыцарем труда, а не бюргером. Он берет постриг в миру, а не живет нормально. И даже взяв этот постриг, он все равно труд постоянно проблематизирует. В этом и выявляется антибуржуазная, монашеско-рыцарская природа трудового русского безумия. Нашей работоголии, породившей разного рода русские индустриальные чудеса. Проблематизация адресует к смыслу труда. «Зачем родились-то?» — спрашивает Егор Прокудин, кроя очередные рекорды на трудовой ниве. Откуда это «зачем»? Почему все пронизано подобной проблематизацией?
Потому что рядом с возделанным полем — не ненавидимая хаосность природы, которую надо подавить вокруг и в себе самом, а любимые березки. «Инобытие в бытии» — другая формула спасения, другой труд. Мир зол, чудовищен — и потому возможен соблазн его отрицания. Но он — не богооставлен, он не тьма без света, в которой только самомашинизация может быть ответом на вызов хаотизации.
Нормальная жизнь в ее исполнении аутентичной западной цивилизацией — это протестантская схима. Это лекарство от смертной болезни, порожденной богооставленностью.