Иск Истории
Шрифт:
Властные безликости из отошедшей жизни плясали вокруг меня, гнали и не «пущали», прельщали предательством, дышали в затылок, угрожали застенком. Они слюнявили мои рукописи в своих издательствах, более похожих на следственные камеры, грозили припечатать, тянули с визой, как вытягивают последние жилы, рассматривали паспорт и так и этак, как будто до последней секунды подозревали во мне тайного контрабандиста.
Ужас был в том, что вся эта камарилья была безмолвной.
Иногда раздавался какой-то голос, но говорящий был невидим, и слов его нельзя было разобрать. Не был я еще удостоен достичь того уровня сна, о котором писал великий Рамбам, известный мне по русским источникам как Моше Маймонид: «Слова в снах от Бога, если звучат ясно и внятно, а произнесшего их увидеть нельзя».
Я вскакивал со сна от звуков шарманки из машины
Из зеркала глядело на меня существо глазами, опухшими от сна.
Стоит ли записывать сны? Для чего? Для избавления от них? Или, вырываясь из их ирреальности, как из наваждения, стараться записью доказать, что ты все же существуешь в реальности?
Обалдевший от сна, пошатываясь, я выходил на улицу, пробуя осторожными шажками незнакомое пространство до первого угла. За углом был киоск. В нем стояла женщина, из-под рукава которой промелькивали нестираемые цифры в момент, когда она подавала газету или всякую мелкую всячину. После всего, что она пережила, только такое малозначительное занятие было для нее единственным успокоением, держало ее в жизни.
Нестираемые, вытатуированные нацистами, цифры, как тавро, которым метят скот, – цифровой или, как сейчас говорят, «дигитальный» код еврейства в ХХ-м веке.
Я возвращался в комнату, пытаясь после длительного обморока души писать стихи. Мир, оставленный мной, был напрочь и наглухо отделен и отдален, как потусторонний.
Память не отпускала. Память была честнее моего искреннего и все же неосуществимого желания полностью оторваться от прошлого. Все сны были там.
И все же – пусть слабая – эйфория несла свои плоды. Они были незрелыми до оскомины, но давали резкий новый вкус набегающих новым зрением и впечатлением дней.
Почти засыпая, я записывал на клочке бумаги:Где-то моют подъезд. И подобен звук льющийся – негеВ этот тяжкий хамсин по сю сторону длящихся дней.И я сплю, сплю весь день в этом шумном, как улей, ковчеге,С четырех сторон света собравшем безъязыко мычащих людей.И расплавленным оловом полдень мне льется на темя.Всей пустынею замер над временным нашим жильем.Но я сплю со всех сил, со всех ног,Засыпая пространство и время,Отягченные болью и былью,Поросшие диким быльем.Я тяну, словно бредень, дырявые байки и бредни:В них – как дохлые рыбы – объедки веселий и тризн.Сплю и сплю со всех сил,Засыпая пространство и время –Так в отчаянье бездну засыпать пытается жизнь.Сплю и сплю, как тону –Крик о помощи прячу я в склянку,Толщу вод, словно смерть, ощущая на утлых плечах.И мороженщик крутит немецких мелодий шарманку,Созывая так сладостно в путь всех,Еще не сожженных в печах.Это только вовне перевернуто время воронкойИ песчинками дней шлифовать начинает висок,Все, что было, что есть и что будет –Мукой перемелется тонкойИ, как мелкая морось, уйдет в тот же самый песок.Мир громоздко един, он ни капельки зря не уронит.Почему же я в прошлое жажду прокрасться, как тать?Разве мир, что оставлен там – потусторонний?Вот же бабушка, мама, отец.Дышат рядом. Лишь лиц не видать.Нет. Вглухую тот мир отсечен – вот разгадка –Хоть разломлены надвое жизни и времена.Но должна же быть – щель ли, проход ли, просадка?Я по щели иду, где – тоскливой олифой стена.Вот отец мой. Больница. Снаружи мороз одичалый.МамаВ отличие от многих, не было у меня вначале острой эйфории, а потом – горького разочарования. С детства я знал, что мое место здесь. И вступив, как говорится, в собственную Историю, я готов был ее принимать со всеми ее подъемами и падениями.
Был ли я очарованным странником, верным «Земле обетованной», как Одиссей – Итаке?
Подозревал ли я в себе «блудного сына», но старался об этом не думать в течение сорока лет?
Земля же эта была мне верна. Да и не во мне, как и в Одиссее было дело, а в земле этой, не предавшей себя.
Кто не пытался ее прельстить – дети Христа, дети Магомета, дети Сталина. Под пятой каких только империй не пребывала эта пядь земли – египетской, вавилонской, персидской, греческой, римской, арабской, турецкой, британской.
Но крепость духовного ядра иудейства оказалась настолько сильна, гибка, жизненна, что об него обломали зубы все кажущиеся неотразимыми идеи, идеологии, системы.
Как это ядро сумело соединиться с умением ремонтировать старые корабли, со смелостью уловить пробивший время молниеносный миг судьбы и провозгласить не существовавшее по сей миг государство?
Что ощущал этот человек – Бен-Гурион?
Выстраивал ли он логическую цепь аргументов, ни в одном звене не вызывающую возражения, но в целом абсолютно не убеждающую?
Являлось ли создание государства назревшей и неотъемлемой необходимостью или случайным счастливо реализовавшимся усилием?
Ведь только это зовется чудом.
Все эти размышления в первые дни моего пребывания в Израиле, касающиеся его возникновения, казались да и кажутся мне досужим вымыслом незагруженного реальностью ума.
И тем не менее, несомненно, через все эти размышления прошел феномен, обернувшийся этой страной, рожденной столкновением и соединением иудейства времени в три с половиной тысячи лет с иудейством места – в пятьдесят семь лет.
В ботаническом саду сельскохозяйственной школы Микве-Исраэль есть деревья, ветви которые, протянувшись к земле, вновь пускают корни.
Таково наше существование в Истории.
Я покинул срединные, холмисто-зеленые, но, в общем-то, плоские, ничем не отмеченные Богом земли, скудное образами пространство, и переселился на пядь Средиземноморья. Отсюда пошла вся мировая цивилизация, породившая три мировых религии, захватившие дух – в прямом и переносном смысле – погруженной в животную, в лучшем случае, языческую спячку Евразии.
Невелик изгиб побережья в сравнении с необъятными скифскими просторами. Но в этой божественной тесноте возникли философия и скульптура в Элладе, живопись и право в Риме и, главное, религия в Иудее.
На этом изгибе пространство во весь Божественный размах вступает в свободную игру морем и сушей, пустыней и горами. Пространство – география, жизнь масс – история, дух – философия, душа, сам Бог.
Однажды я был потрясен, увидев, как мальчик ведет себя перед зеркалом. Жестами, мимикой, движениями он искал себя – другого.
Так и пространство примеривалось Богом к самому себе.
Велика силой свобода воли, но несет в себе и подавление.
Запаздывающие свирепы.
Иудаизм, открывший единого Бога, наперед создал подвижную систему, быстро нащупывающую, принимающую в свое лоно и перерабатывающую все новое. Коснеющие народы в бессилии обрушиваются на «выскочек».
Но именно он, «малый народ», не обладающий массой и потому не подавляемый слепой волей масс, создал цивилизацию. Он был в достаточной степени одинок, чтобы услышать голос Бога.