Искатель, 2013 № 03
Шрифт:
— Мы так не договаривались! Речь шла о простом портрете! — закричал он. — А тут… Я не могу ЭТО нарисовать!
Колосс спокойно опустил свою голову в короне из планет и прищурился, чтобы рассмотреть где-то там, далеко внизу, что-то невразумительное — пищащего мураша, и рассмеялся.
— Мы договаривались о портрете, Художник! — ответил он. И голос его был — как гром, а дыхание — как ураган. Ганин упал на колени, схватился за уши, в которых, казалось, барабанные перепонки готовы были лопнуть. — Или ты хочешь сказать, что ЭТО, — он обвел композицию взглядом, — пейзаж или, — тут он опять рассмеялся, — натюрморт? Другое дело, что мы с тобой не договаривались о деталях композиции… Но ты и сам не настаивал,
Ганин разевал рот, как рыба, выброшенная на берег, но ничего не мог возразить — ведь и правда, он даже и не подумал обсудить детали до того, как дал свое согласие написать портрет, и горькое ощущение, что он обманут, и отчасти по собственной вине, тупо ударило прямо в сердце, а в глазах потемнело.
Но ощущение это было недолгим, потому что какая-то невидимая сила внезапно подняла его с колен. Ганин сначала ничего не мог понять и недоуменно озирался вокруг, в поисках источника этой силы, но непроизвольно, механически, пошел к поставленному позади мольберту. И тут до него наконец дошло… Сила исходила от проклятого костюма! Костюм — как живой — заставлял его двигаться даже против его воли. Левый рукав — левую руку, правая штанина и ботинок — правую ногу — и так далее. От этого положение Ганина напоминало положение куклы-марионетки с той лишь разницей, что нити, дергающие за его руки и ноги, не были ему видны, но ясно ощущались, и эти нити были частями его черного бархатного костюма. Но стоило только Ганину дойти до мольберта, как движения, словно по команде, прекратились, а правая рука с волшебной кистью сама потянулась к мольберту — и… работа началась!
Что это была за работа?! Никогда еще Ганин не был в таком странном положении… Правая рука сразу фактически перестала ему подчиняться. Она двигалась сама собой. В голове Ганина возникали образы от виденного им перед собой Солнцеокого Колосса, запоминались линии, цвета, оттенки, формы, а правая рука автоматически, при помощи волшебной кисти, необыкновенно точно переводила эти образы на холст. Причем кисть писала с самого начала идеально правильно, так что даже не требовалось предварительного наброска углем!
Вместе с тем каждое движение, каждый взмах, каждое прикосновение кисти к холсту, каждый мазок давались с необыкновенным трудом. Ощущение было непередаваемым и лишь отдаленно напоминало то чувство, что испытывает человек, когда пытается бежать по глубокой воде или идти против очень сильного ветра. Но даже эти аналогии не до конца передавали подлинные ощущения Ганина. Это было сродни нанесению лазерным лучом на диске новых бороздок. Он чувствовал, что, преодолевая колоссальное сопротивление материала, он вырезает своей кистью какую-то новую реальность — и при этом сам изнашивается, стирается, сгорает, так же как метеорит, прорезающий десятки тысяч километров пространства атмосферы, от чудовищного трения постепенно сгорает дотла. Уже после третьего мазка у него пошла носом кровь, после пятого он пошатнулся, после десятого онемела спина и перед глазами поплыл туман. Он чувствовал, что мышцы его немеют, перестают работать, как будто он с месяц не вставал с постели. В такой ситуации Ганин, конечно же, давно бы упал, но его волшебный черный костюм не давал этому произойти. Каждая часть костюма держала какой-то странной силой соответствующую часть тела: ботинки и штаны — ноги, рукава — руки, воротник — шею. А волшебная кисть сама, без участия мускулов его правой руки, писала чудовищный портрет. Совершенно парадоксальная вещь: не рука водила кистью, как полагается, но кисть водила рукой. Казалось, от Ганина ничего не осталось, кроме сознания, которое работало как никогда ясно — оно замечало мельчайшие черточки, краски, оттенки, блики на своей модели, — и кисть, получив информацию, воплощала возникшие
Сколько продолжалась эта пытка, Ганин не знал. Он совершенно потерял счет времени. В горле пересохло, губы потрескались от жажды, но он писал и писал как одержимый, и даже если бы и хотел — ничего не смог бы сказать.
Мазок… еще мазок… — вот нарисован уже лазоревый фон…
Мазок… мазок… еще мазок… — вот готово уже облачное основание…
Мазок… мазок… — проклятье! Кровавый пот заливает глаза, а капли крови из носа запачкали ботинки! «Не могу стоять, не могу-у больше, сил не-ет!» Но вот уже нарисован литой, из цельного куска золота — это ж сколько надо тонн золота расплавить! — трон.
Мазок… мазок… еще мазок… Ганин опустил непереносимо тяжелые, неподъемные веки, но и с закрытыми глазами он видел проклятого Колосса так же, как и с открытыми! Вот уже нарисована голова Колосса с провалами пустых глазниц, заполненных желтым раскаленным золотом, орлиный с горбинкой нос, сжатые в ниточку волевые губы, чуть выдвинутый вперед волевой подбородок, выпирающие желваки сжатых челюстей, вот уже видны золотистые кудри, а вот и венец из сверкающих планет…
У Ганина потемнело в глазах, он стал задыхаться. Упасть ему мешал костюм, ставший его вторым телом, но боли от невыносимого стояния он не снимал. Однако заставить его дышать костюм тоже не мог. Глаза Ганина закатились, он судорожно всхрапнул…
— На сегодня достаточно, Художник! Я доволен работой! — раздался где-то на периферии его сознания громоподобный голос. — С полночи до без четверти четыре ты нарисовал одну треть портрета — фон, престол и голову. Остальное продолжишь в следующую полночь! Сехмет, Сет! — за работу! — пока он не умер! — А потом вновь раздался удар грома — и все стихло. Ганин почувствовал, что его взяли под руки и повели куда-то. Ноги и руки дрожали, как у дряхлого старика, он ничего не видел, поскольку не мог поднять словно налитые свинцом веки, слюна стекала по потрескавшимся сухим губам, он не мог говорить…
Как долго и куда его вели — он не знал. Потом почувствовал, что кто-то освобождает его от костюма, затем — веяние прохладного ветерка, терпкий вкус чего-то алкогольного и сладкого в глотке, а потом — горячую воду, бурлящую вокруг него. Ганин ощутил нежные прикосновения мягких женских рук, массировавших плечи, омывавших тело. Потом его вытащили и положили на устланную шелком кровать. Сехмет продолжала усиленно массировать каждый кусочек затекшего тела, каждый почти атрофировавшийся мускул. Ганин стал постепенно оживать.
Вскоре он смог, не без труда, самостоятельно встать и, пошатываясь, прогуляться по комнате.
Во время прогулки взгляд Ганина случайно упал на зеркало — и у него перехватило дыхание.
Он вплотную подошел к трельяжу из красного дерева и… совершенно не узнал свое отражение!
Перед ним стоял мужчина лет пятидесяти пяти — проседи в волосах, несколько глубоких морщин на лбу, у губ, на щеках, а под сверкающими сумасшедшим блеском глазами — черные круги, воспаленные докрасна веки…
— Не… могу… поверить… — прошептал он. — Не… могу… Что… со мной?..
Сехмет, ласково обняв его за талию и прильнув к груди, промурлыкала, хитро блеснув зелеными кошачьими глазами:
— А разве ты не чувствовал, когда рисовал? Ты вкладываешь всю свою жизненную силу в портрет, она уходит туда, а ты ее теряешь… Разве не понятно?
— Но… но… меня… никто… не… предупреждал… — опять прошептал Г анин — сил даже на гнев или обиду у него не было,
— Если бы тебя предупредили, ты бы никогда не согласился писать портрет Люцифера, — опять лаконично и логично ответила Сехмет. — Но не беспокойся, твои страдания продлятся недолго, послезавтра все будет кончено, и ты уйдешь на покой, вечный… покой…