Искатель. 2009. Выпуск №6
Шрифт:
Когда я все вспомнил, то, видимо, крикнул что-то невразумительное и, помню еще, схватился обеими руками за стол, потому что мне показалось, что сейчас все в кабинете взорвется и что не память это, а, наоборот, предчувствие…
Но события, как это не раз бывало, очень быстро уложились в сознании. Когда на мой крик прибежали Ахад с Эллой, в соседнем кабинете обсуждавшие редакционку на завтра — что-то связанное с решениями пленума по международным вопросам, — я уже взял себя в руки, сидел, как мне казалось, спокойно, даже невозмутимо, только сердце колотилось и почему-то тряслись ноги, пришлось тесно прижать друг к другу колени.
«Ничего, — сказал я самым твердым голосом, на какой был способен, — кольнуло в сердце, и я испугался…» Элла предложила вызвать «скорую», с сердцем, мол, шутить не надо,
Я их послал. Мне нужно было остаться одному — понять, принять, успокоить сознание, пошедшее волнами и едва не сорвавшееся в водоворот.
Больше всего я испугался в тот момент, что новая память лишит меня старых, настоящих воспоминаний, и я забуду, что почти двадцать лет работаю в «Бакинском рабочем». После универа пришел сюда мальчиком на побегушках — я еще в школе писал в газету заметки о городских новостях и мероприятиях. Свой первый гонорар, тринадцать рублей сорок две копейки, отдал маме. Она была счастлива, мама всегда мечтала, чтобы ее сын стал журналистом.
Рос я без отца, погибшего, когда солдаты возвращались домой. На фронт папа не попал, мама говорила, что у него была «бронь» от Азнефти. В сорок шестом случился выброс газа из скважины, начался пожар, папа дежурил, в общем, так получилось…
У всех моих друзей отцы были, а у меня — нет, и я, бывало, обвинял своего нелепо погибшего папу в том, что он позволил себе так поступить со мной и мамой. Если уж погибать, то на фронте, тогда можно было бы говорить, что отец герой…
Глупо, да? Но эта глупость испортила мне детские годы, вы же знаете, отец Александр, какими бывают дети… Правда, у меня был друг — Саша-Бежан, сын полковника, прошедшего всю войну и три года служившего в Берлине в нашей оккупационной зоне. С Сашей мы были не разлей вода, и только после школы наши пути разошлись — он уехал в Ленинград поступать на факультет востоковедения, а я остался. У мамы не было денег, чтобы я мог осуществить мечту: поступить в Московский университет и стать астрономом. Впрочем, я не жалел, что остался: в нашем универе был довольно сильный факультет журналистики. Правда, журналистов с русского отделения распределяли обычно в какую-нибудь дыру поднимать с нуля местный орган информации. Три года каторги, а потом делай что хочешь — сам ищи куда устроиться.
В редакции «Бакрабочего» я был, можно сказать, своим человеком и потому рассчитывал, что при распределении главред не оставит меня своим вниманием, тем более что сам работал в универе почасовиком, на четвертом курсе читал нам Основы современной редактуры.
Ни черта он мне не помог, конечно, просто в тот год оказалось, что заявок из районов получили меньше, чем обычно, и троим из нашего потока выпало свободное распределение. Я шел на красный диплом и потому попал в число счастливчиков.
В первые годы работать мне толком не давали, приходилось не самому писать, а исправлять чужие ошибки (знали бы вы, отец Александр, с какими ошибками писало большинство журналистов, нарочно не придумаешь!) и править стиль. Я понимал, что карьера — штука долгая, неприятная и, по большому счету, бесполезная. Ну, стану я когда-нибудь заведующим отделом писем или науки — и что изменится, по сути, кроме зарплаты?
Это неинтересно вспоминать, отец Александр, скажу лишь, что с Мариной я встретился и в той моей жизни. В восемьдесят восьмом, когда в меня неожиданно вошли пять моих прежних жизней, я уже был отцом двух замечательных дочек, Леныи Сони, тринадцати и девяти лет, мама вышла на пенсию и жила с нами в новой квартире, которую я получил от газеты, когда меня перевели в старшие репортеры с повышением зарплаты.
Говорят, перед мысленным взором умирающего проносится вся его жизнь. Я вам скажу точно: это не так. Когда человек умирает, то ничего не успевает вспоминать, не до того, и всякий раз это происходит по-разному, нет единого пути в смерть. А когда все прожитые жизни, включая ту, что покинула тебя мгновение назад, соединяются в тебе сегодняшнем, продолжающем жить в мире, откуда и не уходил никуда, и не ждал ничего такого… тогда да, мгновенно проносятся все жизни, и эта, и только что ушедшая, и третья, более ранняя, и четвертая… будто молнии, бьющие с неба в разных направлениях из одной точки — точки
Я говорил, отец Александр, что жизни не пересекаются в памяти — каждая сама по себе? Говорил, да. Так вот, сидел я тогда за пишущей машинкой и вспоминал знания по астрофизике, полученные в университете и потом, за пять лет работы в той самой обсерватории, куда я вчера ездил брать интервью у того самого Сабира, который был много лет назад моим научным руководителем, но, конечно, понятия здесь и сейчас об этом не имел. Мы были с ним в хороших отношениях, он с удовольствием объяснял мне разницу между белыми карликами и нейтронными звездами, и теперь я не только все понял, но многое мог и сам себе рассказать — правда, давно уже, семнадцать лет, я астрономией не занимался, знания мои относились к началу семидесятых, и тут уж я-нынешний мог кое-чем поделиться со мной-тогдашним, погибшим на Джебраиловском спуске. Кстати, Сема Резник все еще работал в обсерватории, и мы с ним — не каждый раз, но часто — выпивали, когда я приезжал писать очередной репортаж о буднях «покорителей неба». На мотоцикле, впрочем, Сема давно не ездил, лет десять назад он все-таки разбился, но не на спуске, а неподалеку от обсерватории, на серпантине, отделался переломом ноги, мотоцикл, правда, упал с обрыва и восстановлению не подлежал. Года через два Сема приобрел по случаю подержанный «жигуль» и ездил осторожно, тем более что возил не приятелей, а собственную жену Киру с собственным сыном Юрой. Женился он на девушке из соседнего с обсерваторией молоканского села Ильинское, с Кирой у меня сложились натянутые отношения, женщина она была… ну да не мое это дело, верно?
В тот день я вернулся домой позже, чем собирался, позже, чем обещал Марине, жена меня ни о чем не спросила, но я знал, о чем она думала, — в последнее время между нами пробежала черная кошка, было дело… В этом я каюсь, отец Александр, хотя, честно говоря, не знаю, могу ли я, нынешний, отвечать за поступки и мысли того себя, который давно умер? Вот закавыка: я это я, и тот я — тоже я, но я бы так не поступил. Впрочем, не знаю… Фарида, с которой я какое-то время был близок… Что говорить? Мне, тому мне, каким я был в том возрасте… Отец Александр, вы, наверно, совсем запутались в моей жизненной паутине… В общем, была Фарида, приятная женщина, вдова, работала одно время в редакции машинисткой, а когда между нами это случилось, то уволилась, потому что пошли разговоры, до Марины дошли слухи, отношения наши разладились… Помню, Марина как-то не поверила, что я действительно уехал в командировку в Мингечаур писать о строителях гидростанции, звонила в гостинцу… Но я тогда действительно был в Мингечауре, так что…
А в тот день я долго не мог в себя прийти, сидел, перебирал в памяти прошлое, свое, другое свое и третье… накатывал необъяснимый ужас, непонятный, тряслись руки, какое-то время я даже на телефон отвечать не мог, боялся: подниму трубку, а из нее выскочит… Нет, правда! Оказывается, это жена звонила, а я трубку не брал, и она решила — поехал к Фариде, я, мол, беспокоюсь, а он там с ней в постели…
Глупо. С Фаридой я месяца два как порвал… точнее, она со мной, ей первой надоела эта бодяга, она вообще-то хотела замуж, а я от Марины уходить не собирался, в мыслях не держал.
С Мариной мы вечером помирились, правда, ненадолго. В том смысле, что мне недолго оставалось…
Чтобы вы, отец Александр, поняли, что произошло седьмого июля восемьдесят девятого — меньше чем через год после предыдущей моей смерти, — нужно, чтобы вы ощутили тот мой мир, ту реальность… Советский Союз, перестройка, Горбачев — это для вас пустые слова, а объяснять долго. Если коротко: мы прочно застряли в Иране. В семьдесят девятом там скинули шаха, тамошний религиозный лидер Хомейни выгнал американцев и обратился к нам за помощью — у меня возникло, честно говоря, впечатление (не только я — многие так считали), что Хомейни был ставленником нашей разведки, уж очень он легко победил, пользуясь не столько религиозными, сколько коммунистическими лозунгами. Меня политика не очень-то волновала, я писал свои репортажи, а в Иран тем временем вошли наши — ограниченный контингент, обычная риторика, и с начала восьмидесятых СССР с Ираном диктовали высокие мировые цены на нефть.