Искорка надежды
Шрифт:
Мы подошли к двери.
— Можно я задам вам еще один вопрос? — спросил я.
— Еще оди-и-ин, — пропел Рэб. — Прошу-у-у вас, господи-и-ин!
— Как вам удалось не стать циником?
Рэб замер.
— В моей работе цинизму просто нет места.
— Но у людей столько недостатков. Они пренебрегают ритуалами, пренебрегают верой… Они пренебрегают даже вами. Неужели вы не устаете от этих бесплодных трудов?
Рэб посмотрел на меня с сочувствием. Возможно, он понял, что на самом деле я его спрашивал: «Почему вы выбрали меня?»
— Давай я отвечу тебе одной историей, — сказал он. — Некий коммивояжер стучится в дверь. Человек за дверью отвечает: «Мне сегодня ничего не нужно ».
Коммивояжер возвращается на следующий день.
«Уходи », — говорит ему хозяин
Еще через день коммивояжер приходит снова.
Хозяин кричит ему: «Это опять ты! Я же тебе сказал: уходи!» И так рассердился, что плюнул коммивояжеру в лицо.
Коммивояжер улыбнулся, вытер платком плевок, посмотрел на небо и говорит: «Похоже, идет дождь».
Он помолчал и вновь обратился ко мне:
— Митч, в этом и состоит вера. Тебе плюют в лицо, а ты говоришь, что, наверное, идет дождь, И завтра возвращаешься снова. — Рэб улыбнулся. — Ты ведь тоже вернешься? Возможно, не завтра…
Рэб развел руки так, словно ожидал вручения посылки. И впервые в житии я от него не сбежал.
Я его обнял.
Объятие это было торопливым. И неуклюжим. Но я успел ощутить острые лопатки Рэба и его колючую щеку, И в этом кратком объятии я почувствовал, как этот гигант, этот Божий человек уменьшился до обычного человеческого размера.
Оглядываясь назад, я думаю, что именно в эту минуту его просьба о прощальной речи обернулась для меня чем-то совсем иным.
ЛЕТО
ГОД 1971-й…
Мне тринадцать лет. Важнейший день моей жизни. Я наклоняюсь над пергаментом с текстом Торы, в руке у меня серебряная указка с конником в форме руки. Я вожу ею по древнему тексту, нараспев читая слова ломающимся подростковым голосом.
В первом ряду сидят мои родители, дедушки, бабушки, брат, сестра. За ними другие родственники, друзья, дети из моей школы.
Смотри в текст, говорю я себе. Не завали.
Я напевно читаю текст, и у меня совсем неплохо получается. Когда я заканчиваю чтение, ко мне подходят несколько мужчин и пожимают мою потную руку. Они поздравляют меня, а потом я поворачиваюсь и шагаю через весь помост туда, где стоит одетый в мантию Рэб и ждет меня.
Он смотрит на меня сквозь очки. Жестом просит сесть. Кресло кажется мне огромным. Я краем глаза замечаю его молитвенник с множеством вставленных в него закладок. У меня ощущение, что я оказался в его личном пристанище. Он громко поет, и я тоже громко пою, чтобы он не подумал, будто я халтурю, но внутри у меня все дрожит. Обязательная часть моей бар-мицвы закончена, но самое мучительное впереди — беседа с раввином. К ней невозможно подготовиться. Она спонтанна. Хуже всего то, что ты должен стоять рядом с ним — лицом к лицу. Никаких побегов от Бога.
Когда молитва прочитана, я встаю. Я едва возвышаюсь над кафедрой, и некоторые люди в зале привстают, чтобы меня увидеть.
— Ну, что вы, молодой человек, сейчас испытываете? — спрашивает Рэб. — Облегчение?
— Да, — бормочу я.
Из зала доносится приглушенный смех.
— Когда мы с вами беседовали несколько недель назад, я спросил вас, что вы думаете о своих родителях. Помните?
— Кажется, — говорю я.
Снова смех.
— Я спросил вас, думаете ли вы, что они совершенны, или считаете, что им еще надо совершенствоваться. Вы помните, что мне ответили?
Я в ужасе замираю.
— Вы сказали, что они не совершенны, но…
Он кивает мне. Говори. Продолжай.
— Но им не нужно совершенствоваться? — неуверенно заканчиваю я.
— Но им не нужно совершенствоваться, — подтверждает раввин. — И это очень мудро. Знаете почему?
— Нет, — отвечаю я.
Снова смех.
— Потому, что эти слова говорят о том, что вы принимаете людей такими, какие они есть. Совершенных людей нет. Даже среди родителей. И это в порядке вещей.
Рэб улыбается и кладет обе руки мне на голову. Он произносит благословение: «Пусть Господь пошлет тебе свое благоволение, и оно снизойдет на тебя сиянием…»
Теперь я благословлен. И благоволение Господа снизошло на меня своим сиянием.
Но что это означает? Мне теперь больше всего позволено? Или меньше?
Примерно в то время, когда
Начал он с кражи машин. Он стоял на шухере, пока его старший брат отмычкой открывал замки. К этому добавилось воровство дамских сумок. За ним — кражи в магазинах, особенно продуктовых: он запихивал в свои безразмерные штаны и рубахи пачки свиных отбивных и батоны колбасы.
О школе он и не вспоминал. В то время как его сверстники участвовали в футбольных играх и ходили на прощальные школьные вечера, Генри совершал вооруженные налеты. На молодых, на старых, на белых, на афроамериканцев — на всех без разбора. Он вынимал пистолет и требовал деньги, кошельки, украшения.
Шли годы. И на улицах у него появились враги. Осенью 1976 года во время расследования одного убийства его сосед-соперник пытался подставить Генри. Парень заявил полиции, что убийцей был Генри. Позднее он изменил свои показания и обвинил другого.
И вот, когда полицейские вызвали Генри на допрос, он, девятнадцати лет от роду, с шестью классами образования, сообразил, что может отомстить своему сопернику и заодно получить пять тысяч долларов в награду.
И тогда, вместо того чтобы сказать «Я обо всем этом понятия не имею. Меня там и близко не было», он принялся сочинять, кто где был и кто что делал. Он нанизывал одну ложь на другую. Он впутал в это дело и себя, но не как участника, а как свидетеля. Он думал, что всех перехитрил.
Большей глупости сделать он не мог. Из-за его лжи арестовали и его, и еще одного парня; их обвинили в непредумышленном убийстве. Того другого парня судили, признали виновным и посадили на двадцать пять лет. Адвокат Генри предложил ему признать себя виновным и, договорившись с прокурором, согласиться на семь лет тюрьмы.
Генри был в отчаянии. Семь лет за преступление, которого он не совершал?
— Что же мне делать? — спросил он у матери.
— Семь меньше, чем двадцать пять, — ответила она.
Генри едва сдерживал слезы. В суде он согласился на семь лет. Его увели в наручниках.
По дороге в тюрьму Генри проклинал судьбу за несправедливое наказание. Ему и в голову не приходило посчитать, сколько раз он уже успел заслужить срок и при этом избежать наказания. Он был зол и полон отчаяния. Он поклялся, что, выйдя на свободу, возьмет от жизни все, что ему причитается.
Было лето 2003 года, мы сидели на кухне. Жена Рэба, Сара, нарезала дыню, а Рэб в белой с короткими рукавами рубашке, красных носках и сандалиях, — к подобным комбинациям я уже понемногу стал привыкать, — подставлял ей тарелки.
— Поешь, — сказал Рэб.
— Немного позже.
— Не голоден?
— Я поем, но немного позже.
— Полезная штука.
Я съел кусок дыни.
— Нра-а-вится?
Я закатил глаза. Рэб явно дурачился. Вот уж не думал, что буду приезжать к нему через три года после наших первых встреч. Если кто-то заговаривает о прощальной речи, обычно думаешь, что конец уже близок.
Но Рэб, насколько я понял, был вроде старого дуба, — в бурю он гнулся, но не ломался. За последние годы Рэб одолел болезнь Ходжкина, воспаление легких, аритмию и микроинсульт. Теперь, когда раввину было уже восемьдесят пять, ему приходилось поддерживать себя горстью таблеток, включая дайлантин от судорог и вазотек и топрол от сердечных приступов и гипертонии. А недавно он перенес осложнение после герпеса. За пару недель до моего приезда Рэб упал, сломал ребра и провел несколько дней в больнице, где ему велели ходить с палкой, — как выразился врач, «для вашей собственной безопасности». Но Рэб редко ею пользовался. Не хотел, чтобы члены его конгрегации решили, будто он ослаб.
Стоило мне к нему явиться, как он стал рваться на улицу. И я про себя радовался: он сражается со своей старостью. Мне не хотелось видеть его дряхлым. Этот Божий человек всегда был крупным мужчиной, высоким, с хорошей осанкой. И я эгоистично желал, чтобы он всегда таким и оставался.
К тому же я хорошо знал, что происходит в противном случае. За восемь лет до этого у меня на глазах медленно умирал от болезни Люгерика мой любимый профессор Морри Шварц. Каждый вторник я приходил в его дом в окрестностях Бостона. И с каждой неделей — несмотря на силу его духа — тело его слабело.