Искра жизни (перевод М. Рудницкий)
Шрифт:
— Йозеф! Это был дрозд!
Бухер увидел ужас, застывший в глазах Рут.
— Нет, Рут! — поспешил сказать он. — Это другая птица. Это был не дрозд. А даже если и дрозд, то не тот, который пел, не наш. Точно не наш, Рут, другой.
— Ты небось думаешь, я забыл, а? — прищурившись, спросил Хандке.
— Нет.
— Поздно уже было вчера. Только нам ведь не к спеху, верно? Заявить на тебя я всегда успею. Вот хоть завтра, к примеру, целый день впереди. — Он стоял перед пятьсот девятым. — Ну, ты, миллионер! Швейцарский миллионер! Уж они-то выколотят
— А зачем их из меня выколачивать? — спросил пятьсот девятый. — Проще так взять. Я подпишу заявление, и они уже не мои. — Он твердо взглянул Хандке в глаза. — Две тысячи пятьсот франков. Деньги немалые.
— Пять тысяч, — поправил его Хандке. — Это для гестапо. Или ты думаешь, они с тобой поделятся?
— Они — нет. Для гестапо пять тысяч, — согласился пятьсот девятый.
— И на кобыле отлупцуют, и на столбе повисишь, и в карцере Бройер на тебе все свои трюки отработает, а уж потом и на виселицу.
— Это еще не известно.
Хандке засмеялся.
— А чего ты ждешь? Может, благодарственную грамоту? За нелегальные-то денежки!
— Грамоту, конечно, нет. — Пятьсот девятый все еще смотрел Хандке прямо в глаза. Он сам изумлялся, как это он Хандке больше не боится, хотя знает ведь прекрасно, что тот может сделать с ним что хочет; но сильнее страха, сильнее всего на свете было сейчас другое чувство. Ненависть. Не мелкая, слепая, угрюмая ненависть лагерника, не повседневная грошовая ненависть одной подыхающей от голода твари к другой из-за доставшегося или не доставшегося куска, нет, — он чувствовал сейчас холодную, прозрачную, можно сказать, интеллигентную ненависть, и чувствовал ее так сильно, что даже опустил веки, боясь, что Хандке все поймет по глазам.
— Ну а что тогда? Говори, ученая образина!
Пятьсот девятый чуял запах Хандке. Это тоже что-то новое. В Малом лагере везде и всюду такая вонь, что не до запахов. Впрочем, пятьсот девятый знал: он чует запах Хандке не потому, что запах этот перебивает окружающую вонь и гниль, нет, — он чует Хандке, потому что ненавидит его.
— У тебя что, язык от страха отсох?
Хандке пнул пятьсот девятого в коленку. Пятьсот девятый не вздрогнул и не отшатнулся.
— Не думаю, что меня будут пытать, — сказал он спокойно и снова посмотрел Хандке прямо в глаза. — Смысла нет. Я ведь этак могу ненароком и помереть у эсэсовцев на руках. Я же слабый, много ли мне надо? Выходит, сейчас это даже выгода. Гестапо с пытками подождет, пока денежки не придут к ним в лапы. До этих пор я буду им нужен. Ведь я единственный, кто вправе этими деньгами распоряжаться. В Швейцарии гестапо никому не указ. Так что пока деньги не придут, я могу быть спокоен. А придут они не сразу, и тем временем много всего может случиться.
Хандке соображал. В сумерках пятьсот девятый, казалось, почти видит, как тяжело ворочаются мысли на его плоском лице. В глазах его будто кто-то включил прожекторы, и они теперь ощупывали эту физиономию пядь за пядью. Само лицо вроде бы оставалось прежним, но каждая черточка в нем стала выпуклей, отчетливей.
— Вот, значит, сколько ты всего напридумывал, да? — выдохнул наконец староста.
— Я ничего
— Ну а с Вебером как? Он ведь тоже поговорить с тобой хотел. А он ждать не будет!
— Будет, — спокойно возразил пятьсот девятый. — Господину оберштурмфюреру Веберу тоже придется подождать. Об этом уж гестапо позаботится. Для них куда важнее до швейцарских франков дорваться.
Светлые, чуть навыкате глаза Хандке, казалось, буравят темноту. Рот задумчиво жевал.
— Больно ты стал хитрый, — вымолвил он наконец. — Раньше-то в нужник еле ходил. А теперь все вы резвые, что козлы, у-у, гниды вонючие! Ничего, погодите, они вам еще устроят баньку! Вас-то они всех через трубу пропустят! — И он пальцем постучал пятьсот девятого по груди. — Обещал двадцать монет? — прошипел он. — А ну, гони! Живо!
Пятьсот девятый достал из кармана двадцатку. На секунду он испытал соблазн не отдавать деньги, но тотчас же понял, что это равносильно самоубийству. Хандке вырвал бумажку у него из рук.
— За это можешь еще один день повонять, — заявил Хандке, уже отворачиваясь. — Даю тебе еще целый день жизни, ты понял, сука? Один день, до завтра.
— Один день, — эхом отозвался пятьсот девятый.
Левинский сосредоточенно молчал.
— Не думаю, что он это серьезно, — проговорил он наконец. — Какая ему самому от этого выгода?
Пятьсот девятый пожал плечами.
— Никакой. Просто когда он выпьет, от него всего можно ждать. Или когда у него приступ бешенства.
— Да, пора от него избавляться. — Левинский снова задумался. — Сейчас-то мы с ним вряд ли управимся. Время уж больно плохое. Эсэсовцы прочесывают списки, ищут известные имена. Кого можем, мы в больничке прячем. Вскоре, наверно, и вам несколько человек перебросим. С этим-то, надеюсь, порядок?
— Да, если будете носить им еду.
— Само собой. Но есть еще кое-что. Нам теперь все время приходится ждать проверки или шмона. Если мы вас попросим пару вещичек припрятать, но так, чтобы уж не нашли, сможете?
— А большие вещички?
— Вещички-то… — Левинский огляделся по сторонам. Они сидели в темноте за бараком. Поблизости никого — кроме вереницы мусульман, спотыкаясь, бредущих в уборную. — Допустим, величиной с револьвер…
У пятьсот девятого даже дыхание перехватило.
— Револьвер?
— Да.
Пятьсот девятый секунду подумал.
— У меня под нарами в полу дыра, — проговорил он быстрым шепотом. — И в стене доски тоже на честном слове. Туда можно не один револьвер спрятать. Запросто. И не шмонают у нас. Это уж наверняка.
Он даже не замечал, что не просто говорит, а уговаривает. Вместо того чтобы бояться, отнекиваться, он чуть ли не упрашивает.
— Он при тебе?
— Да.
— Дай подержать.
Левинский еще раз огляделся по сторонам.
— Ты хоть знаешь, чем это пахнет?
— Ну да, да! — нетерпеливо ответил пятьсот девятый.
— И раздобыть его было не просто. Кое-кому здорово пришлось рисковать.
— Хорошо, Левинский. Я буду осторожен. Ну, давай же!
Левинский полез за пазуху и сунул в ладонь пятьсот девятого сверток. Пятьсот девятый ощупал револьвер. Оружие оказалось тяжелей, чем он ожидал.