Искра жизни (перевод М. Рудницкий)
Шрифт:
— Почему, Коллер, ты не переходишь к нам? — спросил он. — Такие, как ты, нам нужны.
— Левинский меня тоже об этом спрашивал. А с тобой мы об этом уже двадцать лет назад спорили.
Вернер улыбнулся. На сей раз — доброй, обезоруживающей улыбкой.
— Да, спорили. И довольно часто. И тем не менее я тебя снова спрашиваю. Времена индивидуализма миновали. Сейчас нельзя прожить в одиночку. И будущее принадлежит нам. А не гнилой, продажной середине.
Пятьсот девятый смотрел на Вернера, на его профиль.
— Когда все вот это кончится, — медленно проговорил
— Да, срок будет недолгий. Здесь у нас вынужденный союз против нацистов. Когда война кончится, он распадется.
Пятьсот девятый кивнул.
— Если ваши, не дай Бог, придут к власти, меня, пожалуй, ничуть не удивит, что ты не будешь долго тянуть с моим арестом.
— Нет, тянуть не буду. Ты все еще опасен. Но пытать тебя не будут.
Пятьсот девятый передернул плечами.
— Мы тебя посадим и заставим работать. Или расстреляем.
— Что ж, перспективы и впрямь радужные. Именно так я себе и представлял ваш Золотой век.
— Это дешевая ирония. Ты прекрасно знаешь: без принуждения нельзя. Вначале, для защиты нового общества, оно необходимо. Позднее оно уже не понадобится.
— Понадобится, — возразил пятьсот девятый. — Никакая тирания не может обойтись без принуждения. И с каждым годом его нужно ей не меньше, а больше. Такова участь всякой тирании. И в этом ее неизбежный конец. Да вот — сам можешь видеть.
— Нет. Нацисты совершили коренную ошибку, когда начали войну, которая им не по силам.
— Да не ошибка это! Неизбежность! Они просто не могли иначе. Если бы они вздумали разоружаться и поддерживать мир, они бы давно обанкротились. И с вами будет то же самое.
— Мы свои войны выиграем. Мы ведем их иначе. Внутри страны.
— Да, внутри страны и против страны. Вам, пожалуй, стоит сохранить этот лагерь. И сразу же его заполнить.
— И заполним, — сказал Вернер совершенно серьезно. — Почему ты не переходишь к нам? — повторил он снова.
— Да вот как раз поэтому! Если там, на воле, ты придешь к власти, ты прикажешь меня ликвидировать. А я тебя нет. Вот тебе и все объяснение.
Седой доходяга рядом с ними хрипел теперь с большими промежутками. Вошел Зульцбахер.
— Они говорят, завтра с утра немецкие бомбардировщики будут бомбить лагерь. Все сравняют с землей.
— Еще одна параша, — твердо заявил Вернер. — Скорей бы уж стемнело, что ли. Мне к своим надо.
Бухер опять смотрел на белый домик, что приютился на склоне холма. Он нежился в косых лучах солнца между деревьями и, похоже, все еще был невредим. Деревья в саду слегка подернулись светлой бело-розовой дымкой — это вишня распускала первые бутоны.
— Ну теперь-то ты веришь? — допытывался он. — Ты же слышишь их пушки? Они с каждым часом все ближе. Мы выберемся.
Бухер снова посмотрел на белый домишко. Для него это было как талисман: покуда домик цел, все будет хорошо. Они с Рут выживут, они будут спасены.
— Да. — Рут сидела на корточках у самой колючей проволоки. — А куда мы пойдем,
— Куда глаза глядят. Лишь бы подальше.
— Но куда?
— Куда-нибудь. Может, мой отец еще жив.
Бухер и сам в это не верил, но и о смерти отца у него тоже не было известий. Пятьсот девятый об этом знал, но Бухеру не говорил.
— А у меня никого больше не осталось, — сказала Рут. — Я сама видела, как моих в газовые камеры отправили.
— Может, это был только этап. Может, их куда-нибудь еще отвезли и оставили в живых. Тебя ведь вот оставили в живых.
— Да, — отозвалась Рут. — Меня оставили в живых.
— У нас в Мюнстере свой домишко был. Может, еще и стоит. У нас его, правда, отняли. Но если он еще цел, нам его, может быть, вернут. Мы бы тогда туда поехали и там поселились.
Рут Холланд ничего на это не ответила. Бухер взглянул на нее и увидел, что она плачет. Он почти никогда не видел, чтобы она плакала, и решил, что это она из-за родных. Но, с другой стороны, смерть была в лагере настолько будничным событием, что столь бурное изъявление скорби по давно умершим показалось ему чрезмерным.
— Нам нельзя думать о прошлом, Рут, — сказал он с легким налетом нетерпения в голосе. — Иначе как мы тогда вообще сможем жить?
— Я и не думаю о прошлом.
— Что же ты тогда плачешь?
Рут Холланд кулачками отерла с глаз слезы.
— Хочешь знать, почему меня не отправили в газовую камеру? — спросила вдруг она.
Бухер смутно почувствовал, что сейчас откроется такое, о чем ему лучше бы не знать вовсе.
— Ты не обязана мне об этом говорить, — сказал он поспешно. — Но можешь и сказать, если хочешь. Все равно это ничего не меняет.
— Это кое-что меняет. Мне было семнадцать. И я тогда еще не была такая страшная, как сейчас. Именно поэтому меня и оставили в живых.
— Да, — сказал Бухер, все еще ничего не понимая.
Он посмотрел на нее. Впервые он вдруг заметил, что глаза у нее серые и какие-то очень чистые, прозрачные. Прежде он никогда такого взгляда не видал у нее.
— Ты не понимаешь, что это значит? — спросила она.
— Нет.
— Меня оставили в живых, потому что им были нужны женщины. Молодые женщины, для солдатни. И для украинцев тоже, которые вместе с немцами сражались. Теперь понял?
Бухер сидел, словно оглушенный. Рут не сводила с него глаз.
— И они с тобой это делали? — спросил он наконец. Он не смотрел на нее.
— Да. Они со мной это делали. — Она больше не плакала.
— Это неправда.
— Это правда.
— Я не о том. Я о том, что ты же этого не хотела.
Из горла у нее исторгся горький смешок.
— Тут нет разницы.
Теперь Бухер поднял на нее глаза. Казалось, в лице ее погасло всякое выражение, но именно поэтому оно превратилось в такую маску боли, что он внезапно почувствовал и понял то, что прежде только услышал: она сказала правду. И он почувствовал, что правда эта когтями раздирает ему нутро, но он пока что не хотел ее признавать, в эту первую секунду он хотел лишь одного: чтобы в этом лице не было такой муки.