Искусство феноменологии
Шрифт:
Гуссерль видит специфику эстетической позиции не только в направленности на способ явления, но и в аффективной, эмоциональной вовлеченности: «Модус явления – это носитель эстетических характеров чувства» [122] . Эстетический опыт невозможен без чувств (Gef"uhle), но эти чувства не чисто субъективны, они определены предметом, то есть его как, его манерой и способом являться. Однако как невозможно без что, нет модуса явления без явления предмета. Чувства могут рассматриваться как «эстетические определенности предметного» [123] . Так что мои эстетические чувства вступают в игру, когда я получаю доступ к явлению в его двойственности: как к процессу явления (Erscheinen) и собственно явлению (Erscheinung).
122
HUA XXIII S. 389 / Гуссерль Э. Эстетическое сознание. С. 311.
123
Гуссерль Э. Эстетическое сознание. С. 313.
Гуссерль пишет:
…я не живу, я не осуществляю чувства, если я не рефлексирую над способом явления. Явление
124
Там же. С. 311.
Разнообразие эстетических чувств постоянно растет, поскольку они индуцируют друг друга в постоянном осциллировании между что и как. Таким образом, недостаточно сменить установку с естественной на строго эстетическую, недостаточно отвернуться от предметности (Gegenst"andlichkeit), от соотнесенности с предметом, с его что, и сконцентрироваться только на как, на сообщении, на выражении. Эстетический опыт предполагает не только акцент на как, но и определенное возвращение к что; структуру эстетического удовольствия можно сравнить со структурой удовольствия от игры в Fort-Da [125] : мы постоянно осциллируем, как сказал бы Марк Ришир, постоянно колеблемся между что и как, между поэтической и практической установкой – если перевести это в термины Романа Якобсона.
125
Fort! (туда!) – Da! (сюда!) – восклицал маленький внук Фрейда, катая туда-сюда катушку с привязанной ниткой.
Но этого недостаточно – хотя между чувственным и аффективным слоем, с одной стороны, и рефлексивным слоем, с другой стороны, существует различие, вместе с тем они тесно переплетены. Эстетический опыт, говорит Гуссерль, непременно предполагает сознательную эстетическую рефлексию над способом явления, но эта эстетическая рефлексия не является окончательной целью, она вызывает новую волну аффективной вовлеченности. Оказывается, что аффективный компонент эстетического опыта многослоен: мы аффицированы произведением искусства на нескольких совершенно различных уровнях. На одном уровне читатель испытывает всю гамму разнообразных чувств: любовь, сострадание, страх или отвращение к героям романа. На другом уровне читатель рефлексирует над красотой фразы или сюжета, наслаждается ими – но эта рефлексия или наслаждение позволяют увидеть текст под другим углом и подметить больше деталей, чтобы, в свою очередь, произвести новые чувства и тем самым усилить общее эстетическое удовольствие. Еще более существенным является пример театра. Когда мы смотрим на актера и видим героя, мы не перестаем видеть актера, то есть театральный опыт предполагает «двойную апперцепцию, или, точнее, двойную перцептивную апперцепцию» [125] : мы видим две вещи сразу, находимся сразу в «двух установках»; два восприятия уровня восприятия – реальный и фантазийный – не отменяют друг друга, а образуют более сложную двухуровневую структуру [126] [127] . Этот краткий анализ театрального опыта показывает, что в конце десятых годов Гуссерль уже не сводит эстетическое воздействие к аффективному, а включает в него как собственно чувственные переживания, так и эмпатию, «вчувствование»; в более ранних текстах этот аспект отсутствует.
125
Fort! (туда!) – Da! (сюда!) – восклицал маленький внук Фрейда, катая туда-сюда катушку с привязанной ниткой.
126
Эта “двойная перцептивная апперцепция” (HUA XXIII S. 517) возможна только на основе эстетической редукции, «приостанавливающей» конфликт между «низкими истинами» реальности и «нас возвышающим обманом» фикции.
127
См. Ришир М. Комментарий к “Феноменологии эстетического сознания” // Ежегодник по феноменологической философии. 2015. № 4. С. 316–331.
Как это часто бывает у Гуссерля, наиболее существенным является внутренняя гетерогенность эстетического опыта, которая делает его столь сложным и не только аффективно, но и семантически богатым. Не только отказ от бытийной веры, не только присущее искусству измерение творческой свободы, но и осциллирование чувств между тем, что является в явлении и как оно является, сближает эстетическую установку с феноменологической: смысл, который сущностно связан с что явления, с предметом как интенциональным предметом, дестабилизируется, проблематизируется и тем самым обогащается. Осцилляция эффективности производит новые смыслы, поскольку постоянная игра противоречивых чувств и ассоциаций расшатывает наше предпонимание предмета, делает его в определенном смысле «зыбким».
Дестабилизация смысла в результате колебаний аффективной вовлеченности напоминает технику остранения, как ее описывает Шкловский, приводя примеры из «Войны и мира». Рассмотрим эпизод, где Николай Ростов бросается в атаку на французского офицера «с дырочкой на подбородке и светлыми голубыми глазами» [128] ; Шкловский характеризует этот эпизод как «остранение смерти и войны» [129] . «Дырочка на подбородке» возникает в тексте снова и снова, это «метка» [130] уникальности этого человеческого существа. Толстой (через протагониста, Ростова) заставляет нас ощутить не только сострадание к другому человеку; важнее появление того «неприятного, неясного чувства» [131] , которое «нравственно тошнило ему» [132] . Моральная тошнота – Ростова, а с ним и читателя – вызвана конфликтом того, что явилось в ожидаемом способе явления («поле сражения», «вражеское лицо»), с тем, как оно является: «самое простое комнатное лицо». Автоматическая, рутинная мысль сопровождается готовыми, стандартизированными чувствами – но внезапно поток этих чувств оказывается прерван, остановлен, блокирован. Появляется неуместное чувство (жалость), которое и вызывает смятение; это смятение означает, что предыдущие, «понятные» смыслы больше не принимаются как само собой разумеющиеся.
128
Толстой Л.Н. Война и мир // Толстой Л.Н. Собрание сочинений в 20 тт. Т. 6. М.: 1962. С. 76.
129
Шкловский
130
«Дырочка становится протекающим образом <…> эта дырочка даже не деталь, она метка, она замена детали, но меченый француз – это уже достаточно для возбуждения к нему жалости» (Шкловский В.Б. Матерьял и стиль. С. 93). Напомним, что и Мерло-Понти подчеркивал, что художественный эффект достигается за счет постоянства, благодаря которому постоянное присутствие одной остраняющей детали метонимически меняет весь описываемый мир: «Погружаясь в книгу, я ощущаю, что слова изменили смысл, хотя и не могу сказать, каким именно образом. Новизна словесного употребления, определяемая некоей постоянной девиацией смысла, в которой я сначала даже не отдаю себе отчета, смысл книги носит языковой характер. Конфигурация мира полностью изменилась, потому что некая его часть была вырвана из обычного существования для того, чтобы обозначить все остальные; она становится ключом к этому миру, стилем этого мира, общим инструментом его интерпретации» (Merleau-Ponty М. La prose du monde. Paris: Gallimard, 1969. P. 184). На связь этого момента в эстетике Мерло-Понти с русским формализмом указывал и Б. Вальденфельс; см. также Флак . В тени структурализма. Шкловский, Мерло-Понти и… Шпет? // Густав Шпет и его философское наследие / под ред. Т. Щедриной. М.: РОССПЭН, 2017. С. 154–164.
131
«Что-то неясное, запутанное, чего он никак не мог объяснить себе, открылось ему взятием в плен этого офицера и тем ударом, который он нанес ему» (Толстой Л.Н. Война и мир. С. 77).
132
Толстой Л.Н. Война и мир. С. 77.
Так и они еще больше нашего боятся! – думал он. – Так только-то и есть всего, то, что называется геройством? И разве я это делал для отечества? И в чем он виноват с своей дырочкой и голубыми глазами? А как он испугался! Он думал, что я убью его. За что ж мне убивать его? У меня рука дрогнула. А мне дали Георгиевский крест. Ничего, ничего не понимаю! [133]
Не предусмотренные уставом чувства вступают в конфликт с имеющимися у героя (и у читателя) готовыми эмоциями, завязанными на готовые понятия: война, враг, хороший офицер, героический поступок и т. д., порождая непонимание и сомнение в давно установленных истинах; подвижность аффективной жизни приводит к дестабилизации смысла.
133
Толстой Л.Н. Война и мир. С. 77–78.
Итак мы видим, каково место аффективной жизни в нарушении привязанности к готовым, само собой разумеющимся мыслям и убеждениям. Готовые к употреблению мысли, pret-"a-penser, сопровождаются готовыми к употреблению чувствами, pret-"a-sentir. Но стоит появиться остраняющей детали, как эффективность становится двойственной и амбивалентной: она включает в себя как исходный слой чувств, соответствующих старому слою смыслов, так и слой новых, неожиданных, конфликтующих эмоций. В результате изначальный аффективный слой оказывается неспособен поддерживать старую систему смыслов, оказывается поврежден и частично разрушен. Однако старые смыслы не просто отбрасываются, они, скорее, приостанавливаются и проблематизируются. Аффективная окраска остранения включает в себя и элемент отказа от пред-данных смысловых образований (то есть схем, предопределяющих, что мы должны чувствовать и/или что именно подумать), и установление новых смыслов и соответствующих им чувств. Таков механизм, с помощью которого смысловой слой приобретает неоднозначность.
В 1960 году Якобсон заметил:
Неоднозначность [ambiguity] – это внутренне присущее, неотчуждаемое свойство любого направленного на самого себя сообщения, короче – естественная и существенная особенность поэзии. <…> Главенствование поэтической функции над референтивной не уничтожает саму референцию, но делает ее неоднозначной [134] .
Неоднозначность смысла связана с тем что между референтивной функцией языка и чувственной формой знака есть зазор, разрыв. Поэтичность являет себя там, где знак не полностью совпадает с предметом, на который указывает, где связь предмета и слова не разумеется сама собой [135] , говорит Якобсон. На феноменологическом языке это можно передать так: поэтичность ощущается не там, где чувственный знак просто «указывает» на интенциональный акт придания значения предмету, а там, где несогласованность между интеллектуальным актом смыслонаделения и его привычным чувственным одеянием (чувственным знаком, указывающим на этот акт) пробуждает сознание к работе конституирования. Поэтическая функция языка, сущностно связанная с чувственной и аффективной стороной сообщения, обеспечивает «подвижность» значения, выводя на свет свойственную смыслу структуру: «ощущение формы» художественного произведения открывает нам доступ к горизонтной структуре «видения вещи», которое задействует интерсубъективность эстетического опыта как опыта разделенного, с одной стороны, и укореняет акт смыслообразования в многообразии и противоречивости «эстетических», то есть чувственных и аффективных, переживаний, с другой. Сущность эстетического опыта, равно как и сущность феноменологической работы, состоит в производстве новых, неожиданных смыслов, которое связано с нашей чувственной и аффективной вовлеченностью в мир и/или в произведение искусства. Итак, наше сближение русского формализма с практикой феноменологии не беспочвенно: мы действительно имеем дело с двумя различными способами выразить общую интуицию.
134
Jakobson R. Selected Writings Vol. 3, P. 42. Пер. см. Якобсон Р. Лингвистика и поэтика // Структурализм: «за» и «против» / Под ред. Е.Я. Басина и М.Я. Полякова. М.: Прогресс, 1975. С. 221.
135
Jakobson R. Selected Writings Vol. 3, P. 750 / Якобсон P. Что такое поэзия? С. 118.
Однако было бы опрометчиво утверждать, что имеет место подлинное тождество феноменологии и формализма. С нашей точки зрения, принципиальное различие между ними состоит не только в том, что ранний формализм, будучи протоструктурализмом, делает акцент на возникновении смысла внутри принципиально анонимных структур, в то время как в феноменологии производство смысла неотделимо от личностного акта, от духовного свершения субъекта; это различие связано именно с тем, как понимается продуктивность смысла. Если в русском формализме неоднозначность смысла является следствием конфликта между жестко фиксированным знаком как указанием на предмет и неустойчивым, колеблющимся знаком, схваченным в качестве предмета чувственного восприятия, то феноменологический – генетический – подход утверждает, что продуктивность, подвижность смысла связана с историей. Смысл как смысл мира историчен так же, как историчен мир; смысл как общий, как «наш» – бесконечно конституируется мною наравне с другими [136] .
136
«История есть не что иное, как живое движение совместности и встроенности друг в друга [des Miteineinder und Ineinander] изначального образования и седиментации смысла [Sinnbildung und Sinnsedimentierung]». (HUA VI S. 380 / Гycсерль Э. Начало геометрии. М.: Ad marginem, 1996. С. 235).