Испанцы трех миров
Шрифт:
Когда умерла в горной Сории его единственная любовь, нездешняя птица, верная своему предназначению, его счастье осталось по ту сторону смерти. С этой минуты его пристанищем новобрачного, для посторонних — вдовца, стала могила, потаенное гнездо, и в нашем мире он появлялся лишь ради самого необходимого. Мелькнет в издательстве, книжной лавке, выправит нужные бумаги… И вдруг война, жесточайшая за три века испанская война. Вот когда он покинул свою смерть и своих мертвых и на какую-то долю вечности влился в общую жизнь, чтобы умереть еще раз, как лучшие и достойнейшие, достойней других, достойней нас, прилепившихся к тому клочку существования, который облюбовали и принимаем за жизнь. И не могло быть у его странной земной жизни, испанской жизни, лучшего конца, лучшего настолько, что Антонио Мачадо, незримо живой, больше не воскреснет во плоти. Он умер бесповоротно,
Под этой высокой луной, что плывет из Испании и отражает в печальном зеркале Испанию с ее горами и ее поэтом Антонио Мачадо, голубовато-зеленой луной, алмазной слезой на сизой плюшевой пальме у моей калитки, в бессонной глубине своего сна я, безоговорочный изгнанник, бредил этой ночью строками «Ночной радуги», одного из самых глубоких стихотворений Мачадо и самых красивых:
Ты, отверзший нам веки, Видишь наши сердца. Верю, в час нашей встречи Ты не скроешь лица.Из бредовой вечности испанского братоубийства, трагически приобщившего Испанию к иной вечности, Антонио Мачадо, Мигель де Унамуно и Федерико Гарсиа Лорка, такие живые в их общей смерти, у каждого разной, ушли врозь, одинаково горестно и прекрасно, чтобы взглянуть в лицо Бога. Нам не увидеть, как оборачивается к ним это лицо, бросая предвечный отсвет на лица трех жертв, быть может, не самых обездоленных, и как глядят они в лицо Бога.
Фелисиано Ролан
Лучшая награда тому, кто ее заслуживает, — это будничность. Просыпаться для труда вещественного и духовного и будить память лицом к лицу с солнцем, морем, горами или звездами.
Не по мне все праздничное, необычное, из ряда вон выходящее.
Я люблю — и больной, безнадежно обнадеженный Фелисиано Ролан тоже любил — понедельник и десять утра, возврат к жизни.
Лучшая дань мертвому другу и подлинному поэту — еще один, подаренный мне, трудовой день.
Эпилог
Я называю героями тех испанцев, которые решаются в Испании посвятить себя с большей или меньшей самоотдачей искусству или науке.
Не думаю, что в какой-либо еще стране поэта или философа окружает такая гнетущая атмосфера равнодушия и враждебности. Возможно, мы этим обязаны чванливости испанского здравого смысла. Чахлая наука, недоношенная и недолговечная, отданное на откуп искусство — результаты той ощетиненной реакции, с которой сталкивается каждый, кто пытается развивать их вглубь. Холод, неуют, пустословие, свары, окрики, политиканство, отсутствие внимания, скудный заработок и т. д. делают жизнь одаренного человека печальной. (В печали, разлитой по моим стихам, никто так и не разглядел ее подлинный исток — юношескую или взрослую тоску человека, который чувствует себя отвергнутым, одиноким, отторгнутым от своего высокого призвания.) Как во времена Ларры (затасканная отсылка? да, да, согласен, ничего нового), сегодня и когда угодно писать, ваять, думать, смотреть на звезды, творить и вообще познавать в Испании означает плакать.
(Кто такие, например, в нашем испанском обществе астроном, философ, поэт, математик? Эти господа стыдятся называть свою профессию. Живописцы и скульпторы в Испании — это всё еще те, кто «делает портреты». Врач еще может морально и материально уцелеть, поскольку считается, что он умеет лечить то или се, но даже он, если питает иллюзии касательно чистой науки и не хочет торговать здоровьем, должен жить героически.)
Это четвертое сословие, армия героев, не убывает в мире и, может быть, с каждым днем растет. Греки, погребая своих героев, дарили им мед, вино, молоко и приносили в жертву черного тельца. В нашем мире,
ЗЕЛЕНЫЕ ЛИСТЬЯ
Стихи разных лет
Я подбирал букет — и вот остались листья. В них меньше аромата и больше свежести. Они первыми увидели небо и услышали птиц.
К жесткой скамье прикован.
Белый туман и звезды. Брезжит маяк за мысом. То набухая кровью, то становясь зеленым, словно прибитый ветром, луч убегает низом по смоляным бурунам, тускло посеребренным. Грузно скрипит обшивка. Мачты черней распятий, и в судовых потемках, в ямах отсеков душных стадо мужчин бездомных, вырванных из объятий, корчится на обломках замков своих воздушных. К западу — рокот бури… Бьется накат о доски, и лязготни кандальной тягостно стынут звуки… И, не доплыв до голой береговой полоски, тонет глухая песня ненависти и муки…