Испанский гамбит
Шрифт:
Флорри стоял, уцепившись за поручни, и изо всех сил старался понять, что происходит. Кругом грохот и вода. Мокрое платье нескромно облепило Сильвию, у которой на лице белым пламенем полыхал отчаянный страх. Граф Витте, кулдыкающий что-то невнятное, как старая птица под занесенным топором. Прыгающая челюсть отвисла, штопор мокрых, завившихся в колечки волос, монокль, болтающийся из стороны в сторону. Вдруг раскатом грянул шум безумных, завывающих криков, смешавших турецкий, арабский, средиземноморские диалекты в одну невообразимую неразбериху.
Флорри, в первую секунду охваченный ледяным спокойствием, которое на самом деле было зародышем паники, вдруг почувствовал, что палуба странным образом стала резко смещаться.
«Мы тонем, – мгновенно догадался он. –
7
Ведомство МИ-6, Лондон
В поздний час той же ночи майор Холли-Браунинг сидел за стаканом чая в своем крохотном кабинете. Каморка располагалась на пятом этаже Бродвей-Хаус в загончике, куда выходила еще только лестница черного хода. Сейчас помещение больше напоминало редакцию какого-нибудь журнала, чем резиденцию шпионов. Все было завалено бесчисленным множеством книг и поэтических брошюр, подшивками газетных вырезок – глянцевыми и не очень, – ежеквартальными литературными изданиями, репродукциями художников, докладными записками университетских преподавателей, протоколами собраний давно забытых политических сборищ выпускников, листовками, объявлениями. Они были выпущены после 1931 года и относились к Кембриджскому университету.
Там, где другой, более доброжелательный читатель мог бы предсказать появление нового поколения молодых голосов, пробующих сказать что-то свое и быть услышанными, майор Холли-Браунинг видел лишь претенциозную болтовню. Тексты напоминали ему бессмысленное причитание ярмарочных зазывал, заманивающих в лабиринт, выход из которого навсегда отделен от входа. Их тайный язык, напыщенный стиль этих томных эстетов внушал майору, помимо всего прочего, глубокую меланхолию.
Он знал, отцы многих из этих юных придурков погибли на Первой мировой, срезанные огнем немецких пулеметов, разорванные залпами крупповских пушек, изувеченные иззубренными штыками бошей. Их легкие съежились и почернели от горчичных газов. И ради чего? Ради вот этого? «В недосягаемых пределах цветет твой прах»? Ради «Ноктюрна в пепельных тонах»? Или «Новой теории испанского радикализма»? «Литании пацифиста»? А может быть, ради знаменитого стихотворения ненавистного ему Джулиана Рейнса «Ахилл, глупец»?
Последнее, впервые опубликованное в февральском номере «Зрителя» – идиотской мейсонской пачкотни – за 1931 год и позже ставшее названием единственного стихотворного сборника Джулиана, изданного Хайнеманном в ноябре того же года, никогда не выходило у майора из головы. Он мог бы декламировать его наизусть.
Ахилл, глупец, железо разорвалоТебе всю грудь. И твой предсмертный крикКровавой пеной легких разбросалоПо проволоке колючей в тот же миг.Но мы – другие. Шкура нам дороже.Нам истина последняя дана:В конечном счете все одно и то же.В конечном счете жизнь – лишь игра.Отец Джулиана погиб на Сомме во время атаки, намертво пойманный колючей проволокой. Он умирал весь день. Майор сам слышал, как несколько часов, перекрывая грохот артиллерийской канонады, кричал капитан Бэзил Рейнс. Нет, он не молил о помощи. Надрываясь, он запрещал своим людям пытаться спасти его, зная, что их всех сметет огнем в первую же минуту вылазки.
Майор осторожно потрогал переносицу, от мигрени ставшую ужасно чувствительной.
– Могу быть полезен, сэр?
– Вейн, вы еще не ушли? Тогда, может быть, вы спуститесь к связистам и узнаете, вошло ли в порт Барселоны судно Флорри? Сэмпсон обещал держать нас в курсе.
Вейн бесшумно выскользнул, а майор вернулся к морю бумаг, лежавших перед ним. Уже давно он с упорством настоящего бульдога перелопатил их все. И это не доставило ему ни малейшего удовольствия. Теперь он мог бы считаться экспертом по культуре. Начиная с 1931 года он подробно изучил все ее направления и тенденции, ее пацифизм и идеологию, талантливость и тайный конформизм. Но лучше всего он изучил бежавшую по самому ее дну измену.
Да, измена была налицо. Сам политический климат буквально взывал к ней. Послевоенная эйфория давно угасла, а со спадом экономики расцвела некая уязвленность общества, уязвленность сомневающаяся. Вошло в моду демонстративное упадничество. Приветствовалось сексуальное разнообразие. И как всегда, самыми худшими оказались наиболее талантливые: утонченные эстеты, интеллектуалы, эрудиты, путешественники. Каждый из них во всю мочь трубил о русской революции. Кляли почем зря родную страну. Они попросту – крикливо и в открытую – ненавидели ее, как ни одно поколение до них за всю историю Англии. Они ненавидели самодовольство и чопорность и даже то, что страна, балуя их, не могла накормить своих бедняков. Само существование нищеты для них являлось априорным доказательством коррумпированности общества. Зато обожали этого коренастого палача Кобу, который топором мясника кроил рабочий парадиз. Именно это в конце концов больше всего возмущало майора: их искусственный, насильный, добровольный самообман.
Холли-Браунинг положил руки на пачку бумаг перед собой. Все было здесь. Он это раскопал, выбрал кусочек за кусочком и сложил, как мастера-мозаичисты выкладывают свои картины, в которых одна частица бессмысленна, а целое – изображает все.
Свидетельство было неопровержимым. Даты, места встреч, донесения. Казалось, что Левицкий, который всю жизнь прожил с максимальной настороженностью, в Кембридже, в 1931 году, как с цепи сорвался. Он безудержно бахвалился своим презрением к нашей ленивой системе безопасности, усыпляющим национальным иллюзиям и набожной тупости.
Его первой неудачей было подстроенное британской службой столкновение с мелким клерком из Форин-офиса [19] в феврале тридцать первого. С тех пор он был идентифицирован как большевистский агент. Но ошибочно отнесен к самым некомпетентным, малозначащим работникам из-за неуклюжести его заходов. В течение следующих семи месяцев за ним прилежно наблюдали, проводя халтурную рабочую слежку, которой некогда отличался Пятый отдел. А потом Левицкий покинул страну, отбыв в края неизвестные. Его, так сказать, тайной любовью, как установили в МИ-6, был Кембридж, куда он неукоснительно наведывался в течение полных семи месяцев. Было ясно, что он за кем-то охотится. Но за кем? Где бывает? Ответы на эти вопросы можно было бы получить за одно-единственное воскресенье, отрядив в Кембридж одного-единственного сыщика.
19
Форин-офис – МИД Англии.
Увы! В те времена Пятый отдел, видите ли, не работал в выходные дни.
Но дважды за эти месяцы Левицкий не покидал на выходные Лондон. Это случилось двенадцатого – пятнадцатого апреля и одиннадцатого – тринадцатого мая. И именно в эти числа Джулиан Рейнс был замечен на самых фешенебельных лондонских вечеринках в числе ярких молодых знаменитостей. В те дни общество было так падко на юные таланты!
Однажды в марте, поздней субботней ночью, Левицкого заметил один кембриджский констебль. Настороженный его иностранным акцентом и странными манерами, он отвел подозреваемого в участок. И как вы думаете, кто следующим утром внес за него залог? Полицейский даже сейчас, пять лет спустя, узнал этого человека на фотографии.
Это был наш знаменитый поэт Джулиан Рейнс.
Далее. В июне Джулиан на недельку отправился побродить по югу Франции, если быть более точным, по мысу Антиб. И тогда же некто Левицкий, если верить данным паспортного контроля (а там, как известно, записи хранятся в неприкосновенности), также отбыл из Англии. Целью его поездки значилось… посещение Южной Франции.
Лицо Джулиана возникло перед мысленным взором Холли-Браунинга. Самодовольное, смазливое. Воплощенный пир разума и торжество эстетики. До чего же он ненавидит этого типа!