Исповедь королевы
Шрифт:
Но я знала, что поднимать шторы значило унижать себя, и отказывалась делать это. Я поднимала их только тогда, когда мне нужно было выбросить косточки от цыпленка. Я швыряла их прямо в толпу, словно все эти люди вовсе не существовали для меня.
Из двоих наших сопровождающих Петион был более жестоким. Я обнаружила, что Барнав восхищался мной, моей манерой обращения с толпой. Я заметила, что его представления о нас изменились. Он думал, что высокомерные аристократы не похожи на другие человеческие существа. Я заметила, каким изумленным он казался, когда я говорила с Элизабет и называла ее «маленькой сестричкой», а она, обращаясь к королю, говорила «братец». Этих
Должно быть, они годами черпали сведения из этих абсурдных скандальных газетенок, циркулировавших в столице. Они думали, что я представляю собой нечто вроде чудовища, не способного ни на какие нежные чувства, — словно какая-нибудь Мессалина или Катерина де Медичи.
Вначале Петион нагло пытался заговорить с нами об Акселе. О наших отношениях ходило множество слухов.
— Мы знаем, что ваша семья выехала из Тюильри в обычном фиакре, которым управлял мужчина, швед по национальности, — сказал он.
Я была в ужасе. Значит, они знали, что нас вез Аксель!
— Мы хотели бы, чтобы вы назвали нам имя этого шведа! — продолжал Петион.
По блеску в его глазах я поняла, что ему доставляло удовольствие говорить о моем любовнике в присутствии моего мужа.
— Неужели вы думаете, что я могу знать имя кучера наемной кареты? — презрительно спросила я.
Надменный взгляд, который я бросила на него, настолько покорил его, что он больше не пытался направить разговор на эту тему.
Петион был глуп. Когда Элизабет, сидевшая рядом с ним, засыпала, ее голова падала на его плечо. Тогда он сидел неподвижно, и по его самонадеянному виду я догадывалась, что он воображал, что она делала это намеренно. Что же касается Барнава, то его манеры по отношению ко мне с каждым часом становились все более почтительными. Думаю, если бы у нас была возможность, нам удалось бы сделать так, чтобы эти люди отвернулись от своих революционных идей и сделались нашими верноподданными слугами.
Это были самые светлые моменты того кошмарного путешествия. Оно и сейчас все еще со мной. Он до сих пор часто является мне во всем своем ужасе.
Мы были измученные, грязные, непричесанные. Жара казалась более невыносимой, чем когда-либо. Толпа становилась все более плотной и враждебной.
Когда кто-то в толпе крикнул «Да здравствует король!», люди набросились на него и перерезали ему горло. Я увидела кровь прежде, чем смогла отвести взгляд.
Это был Париж — тот же самый город, в котором мне когда-то сказали, что двести тысяч его жителей влюблены в меня. Казалось, что с тех пор прошла уже целая жизнь.
Теперь все эти люди собрались вокруг нашей кареты.
На меня смотрело чье-то лицо. Я увидела губы, оттянутые назад в зверином рычании. Я знала, что когда-то целовала эти губы.
— Антуанетту — на фонарь!
Это был Жак Арман, тот самый маленький мальчик, которого я нашла на дороге и воспитывала как собственного сына до тех пор, пока у меня не появились свои дети, которые заставили меня забыть о нем.
Это вернулись ко мне все мои прошлые грехи и беззаботные, легкомысленные поступки. Подобно многочисленным стервятникам, они устроились вокруг в ожидании моего конца.
Я прижала к себе сына. Я не хотела, чтобы он видел это.
Он хныкал. Ему не нравилось то, что происходило вокруг нас. Он сказал, что хочет увидеть солдат, а эти люди вокруг ему совсем не нравятся.
— Скоро мы будем дома! — сказала я ему.
Дома! В этой темной, сырой тюрьме, из
Я не хочу писать об этом. Сама мысль об этом для меня невыносима. Те, кто не пережил это, не смогут понять, как это ужасно.
Я была почти счастлива, когда мы прибыли в Тюильри и под звуки насмешек и кровожадных угроз, спотыкаясь, выбрались из кареты.
Итак, мы бесславно вернулись домой. Измученные, несчастные, мы добрались до своих прежних апартаментов.
— Все кончено! Мы снова там, где были, прежде чем попытались бежать, — сказала я.
Но это, конечно, было не так. Мы продвинулись еще дальше вперед, по пути к катастрофе.
Короля и королевы Франции больше не было. Я знала это, хотя никто еще не сказал мне об этом.
Я сняла шляпу и распустила волосы. Прошло уже много времени с тех пор, как я смотрела на себя в зеркало. В течение нескольких секунд я вглядывалась в эту женщину с красными кругами вокруг глаз, лицом, покрытым дорожной пылью, в порванном платье, не узнавая ее. Но не это испугало меня.
Мои волосы, которые мадам Дюбарри называла рыжими и о которых парижские парикмахеры говорили, что они «цвета золота», стали совершенно белыми.
Предместья на марше
Я существую — и ничего больше. Как я беспокоилась о тебе, думая о том, что ты, должно быть, пережил, не получая известий о нас… Ни в коем случае не думай возвращаться! Известно, что именно ты помог нам бежать, и все будет потеряно, если ты появишься здесь.
Могу сказать тебе, что люблю тебя и что у меня есть время только для этого. Не беспокойся обо мне. У меня все хорошо. Я страстно желаю узнать то же самое о тебе… Сообщи, куда мне следует адресовать свои письма, чтобы я могла писать тебе, потому что я не смогу без этого жить. До свидания, самый любимый и любящий из мужчин!
Горе прежде всего заставляет человека осознать, что он собой представляет. В жилах моего сына течет моя кровь, и я надеюсь, что наступит день, когда он покажет, что достоин быть внуком Марии Терезии.
13 февраля 1792 г. Ходил повидаться с ней. Очень обеспокоен из-за Национальной гвардии.
14 февраля. В шесть часов виделся с королем. Людовик поистине — человек чести.
«Марсельеза» была самым великим генералом Республики.
В течение тех первых дней после возвращения в Тюильри я существовала в состоянии оцепенения. Я вскакивала во сне, воображая, что чувствую на себе прикосновения чьих-то грязных рук, чье-то пропахшее вином дыхание на своем лице. Я снова тысячу раз переживала весь ужас того путешествия обратно в Париж. Лафайетт спас нас от ярости толпы вместе с такими людьми, как герцог Эгийонский и виконт де Ноай. Они никогда не были моими друзьями, но были возмущены тем ураганом, который бушевал вокруг нас.