Исповедь
Шрифт:
До тех пор я был добр; с того времени я стал добродетелен или по крайней мере опьянен добродетелью. Это опьянение началось у меня в голове, но перешло в сердце. Самая благородная гордость зарождалась там на обломках вырванного с корнем тщеславия. В моем поведении не было ничего наигранного, я на самом деле стал таким, каким казался; и в течение по крайней мере четырех лет, пока это восторженное состояние сохраняло всю свою силу, я был бы способен совершить все самое великое и прекрасное, что только свойственно человеческому сердцу. Вот источник моего внезапного красноречия, вот откуда распространился в моих первых книгах тот поистине небесный огонь, который воспламенял меня, но ни единая искра которого не вырвалась в течение сорока предшествующих лет, потому что он еще не был зажжен.
Я в самом деле преобразился; мои друзья, мои знакомые не узнавали меня. Я уже больше не был тем робким, скорее застенчивым, чем скромным, человеком, не умевшим ни держать себя, ни говорить в обществе, приходившим в замешательство от шутливых слов, красневшим
Перемена во мне началась, как только я уехал из Парижа, как только избавился от зрелища пороков этого большого города, вызывавших мое негодование. Не видя людей ничтожных, я перестал их презирать, не видя злых, я перестал их ненавидеть. Мое сердце, не созданное для ненависти, стало лишь оплакивать их бедствия и больше не замечало их злобы. Такое состояние души, более спокойное, но менее возвышенное, вскоре убило пламенный энтузиазм, так долго воодушевлявший меня, и незаметно для других, почти незаметно для самого себя, я опять стал боязливым, снисходительным, робким, – словом, я стал тем Жан-Жаком, каким был прежде.
Если бы переворот только вернул меня к самому себе и на этом остановился, – все было бы хорошо; но, к несчастью, он пошел дальше и быстро увлек меня в другую крайность. С тех пор мятущаяся душа моя постоянно переходила за черту спокойствия, и такие колебания, беспрестанно возобновляясь, никогда не позволяли ей удержаться на этой черте. Вникнем в подробности этого второго переворота – страшной и роковой эпохи в моей жизни, не имеющей примера среди смертных.
Нас было только трое в нашем убежище, досуг и уединенье должны были, естественно, еще более сблизить нас. Так это и случилось со мной и Терезой. Мы проводили вдвоем под древесной сенью очаровательные часы, и я никогда так хорошо не чувствовал их отраду. Мне казалось, что и Тереза тоже наслаждается ею больше, чем прежде. Она открыла мне свое сердце без утайки и сообщила о своей матери и семье то, что имела силы долгое время скрывать от меня. Обе они получали от г-жи Дюпен множество подарков, которые та делала из приязни ко мне; но мать, старая плутовка, чтоб не сердить меня, брала их себе или отдавала другим своим детям, не оставляя ничего для Терезы, и строго-настрого запрещала ей говорить мне об этом, что бедняжка и выполняла с невероятной покорностью.
Но больше всего я был удивлен, когда узнал, что, кроме особых разговоров, которые Дидро и Гримм часто вели с той и с другой, чтоб отдалить их от меня, хотя и не достигли цели благодаря сопротивлению Терезы, – оба они беседовали по секрету с ее матерью; и Тереза никак не могла узнать, что они между собой замышляли. Она знала только, что тут были замешаны маленькие подарки и имели место какие-то посещения, которые старались держать от нее в тайне и поводы которых были ей совершенно неизвестны. Уже задолго до того, как мы уехали из Парижа, у г-жи Левассер вошло в обычай посещать Гримма два или три раза в месяц и проводить у него по нескольку часов в таких секретных разговорах, что Гримм всегда отсылал из комнаты лакея.
Я решил, что они возобновили свой прежний замысел, в который старались втянуть Терезу, обещая устроить ей и матери через г-жу д’Эпине розничную торговлю солью, табачную лавочку, – одним словом, соблазняя их приманкой прибыли. Их уверяли, что я не только не имею возможности что-нибудь сделать для них, но из-за них не могу достигнуть чего бы то ни было даже для самого себя. Во всем этом я не видел ничего, кроме добрых намерений, и ничуть не был за это в претензии. Только таинственность возмущала меня, особенно со стороны г-жи Левассер: старуха становилась с каждым днем все угодливей и вкрадчивей со мной, что не мешало ей исподтишка беспрестанно упрекать дочь за то, что та меня слишком любит и по глупости все мне рассказывает сама себе во вред.
Эта женщина обладала исключительным искусством снимать десять урожаев с одного поля, скрывая от одного то, что получала от другого, а от меня то, что получала от всех. Я мог бы простить ей жадность, но не мог простить притворства. Зачем ей нужно было от меня таиться, когда она хорошо знала, что я видел свое счастье почти единственно в счастье ее дочери и ее собственном? Все, что я делал для ее дочери, я делал для себя; но то, что я делал для матери, заслуживало с ее стороны некоторой благодарности;
Все эти размышления отвратили наконец мое сердце от этой женщины до такой степени, что я не мог больше глядеть на нее, не презирая. Тем не менее я не переставал обращаться почтительно с матерью моей подруги, оказывая ей во всем почти сыновнее уважение и внимание; но, правда, я не любил долго оставаться с ней: совсем не в моем характере стеснять себя.
Вот еще один из тех моментов моей жизни, когда я видел счастье очень близко, но не имел возможности его достигнуть и без всякой своей вины упустил его. Если б у этой женщины оказался хороший характер, мы были бы счастливы все трое до конца наших дней; тот из нас, кто остался бы в живых последним, был бы достоин сожаления. Между тем посмотрите, какой оборот приняли дела, и рассудите, мог ли я изменить его.
Г-жа Левассер, видя, что я занял большое место в сердце ее дочери, а она потеряла в нем свое, попробовала отвоевать его и, вместо того чтобы приблизиться ко мне через дочь, попыталась совсем отдалить ее от меня. Один из способов, которые она применила, заключался в том, что она призвала на помощь свою семью. Я просил Терезу не приглашать никого из них в Эрмитаж, она обещала. Их вызвали туда в мое отсутствие, не спрашиваясь у нее; а потом вынудили у нее обещание не говорить мне ничего. Когда первый шаг был сделан, все остальное было легко; если хоть раз что-нибудь скроешь от того, кого любишь, больше уж не будет совестно так поступать с ним во всем. Всякий раз как я был в Шевретте, Эрмитаж наполнялся гостями, которые недурно проводили там время. Мать всегда возьмет верх над дочерью, доброй по природе; однако, каким бы путем г-жа Левассер ни принималась за дело, она никогда не могла вовлечь Терезу в свои замыслы и уговорить ее объединиться с ней против меня. Что до самой старухи, то ее решение было бесповоротно: видя на одной стороне свою дочь и меня, у которых можно было жить и только, а на другой – Дидро, Гримма, Гольбаха, г-жу д’Эпине, многое обещавших и кое-что дававших, она решила, что невозможно промахнуться, примкнув к жене главного откупщика и к барону. Будь я дальновидней, я понял бы уже в то время, что пригрел змею у себя на груди; но по своей слепой доверчивости, которую тогда еще ничто не поколебало, я даже не представлял себе, что можно желать вреда тому, кого ты должен любить. Видя, как вокруг меня плетут тысячи козней, я только умел жаловаться на тиранию тех, кого называл своими друзьями и кто хотел, по моему мнению, заставить меня быть счастливым скорей на их, чем на мой собственный лад.
Хотя Тереза отказалась заключить союз с матерью, она опять сохранила ее тайну; ее побуждение было похвально; не скажу, хорошо или дурно она поступила. Две женщины, имеющие секреты, любят болтать между собой; это сближает их: Тереза, деля свою привязанность между нами двоими, заставляла меня иногда чувствовать, что я одинок, потому что я не мог считать настоящим обществом то, которое составляли мы втроем. Тогда-то я живо почувствовал, какую сделал ошибку в первое время нашей связи, что не воспользовался покорностью, вызванною любовью, чтобы развить в Терезе ее ум и дать ей знания; тесней сближая нас в нашем уединении, они приятно заполнили бы и ее и мое время, никогда не давая нам почувствовать тягость беседы вдвоем. Нельзя сказать, чтобы разговор между нами не клеился, что у нас не было тем для беседы и что Тереза казалась скучающей во время наших прогулок, но у нас попросту было слишком мало общих интересов, чтобы они доставляли большой запас тем. Мы уже не могли без конца говорить о наших планах, отныне ограниченных намерением наслаждаться жизнью. Предметы, нам встречавшиеся, вызывали во мне размышления, которые были ей недоступны. Двенадцатилетняя привязанность уже не нуждалась в речах; мы слишком хорошо знали друг друга, чтобы открыть один другому что-нибудь новое. Оставалась возможность чесать язык, злословить и отпускать плоские шутки. В уединении особенно чувствуешь, какое преимущество жить с человеком, умеющим мыслить. Я и без этого всегда находил удовольствие в ее обществе; но ей было бы нужно оценить это, чтобы постоянно находить удовольствие в моем. Хуже всего было то, что нам вдобавок приходилось искать случая для наших свиданий: ее мать, сделавшаяся мне невыносимой, вынуждала ловить их. Я был стеснен у себя в доме; этим все сказано; видимость любви портила добрую дружбу. Мы жили в близком общении, не имея близости между собой.