Исповедальные беседы
Шрифт:
— Мы сегодня забиваем двух телят, поэтому, Май, можешь передать фру Бергман, что будет телятина. И телячья печенка. Пастор обожает телячью печенку. Он ведь приехал сегодня? Наш парнишка сказал. Он был на станции, и Эрикссон сообщил ему, что пастор приехал сегодня трехчасовым из Стокгольма. Угостить молодого Бергмана медовой карамелью?
Фру Берглюнд, раскачиваясь на распухших ногах, идет к голубому шкафчику, расписанному цветами и различными фигурами, открывает дверцу и достает фарфоровую миску с пузатыми желтыми карамельками, похожими на подушечками. «Можно взять две», говорит старуха, обдавая Пу своим дыханием. Пу, надо сказать, никогда в жизни не видел такой уродины, даже тетя Эмма не идет ни в какое сравнение с этим жутким безобразием. «Поблагодари как следует», напоминает Май. «Чего? — говорит Пу и тут же, опомнившись,
На скотном дворе идет забой телят. Первый уже лежит на помосте со вспоротой глоткой, кровь толчками стекает в жестяную посудину. Старик Берглюнд, держа посудину, взбивает кровь. Два крестьянина помоложе накинули петлю на шею второго теленка. К петле привязывают веревку, и животное выводят на площадку. Один из крестьян прячет за спиной кувалду. Вокруг места казни робко мнутся трое младших Берглюндов. Молодая фру Берглюнд помогает свекру справиться с только что забитым теленком.
Пу застывает как вкопанный. Он видел, как режут кур — это бывает даже забавно, хоть и отвратительно: однажды петух выскользнул из рук и взлетел на крышу гумна, где несколько минут сидел, обезглавленный, хлопая крыльями, пока не свалился на землю. Но забой больших животных, например телят, Пу видеть не приходилось. Крестьянин бьет теленка кувалдой между глаз, раздается глухой треск. Теленок подпрыгивает и танцует, по глазу животного течет что-то коричневое. Еще один сильный удар, теленок падает, тут же поднимается и застывает с открытой пастью. Третий удар, передние колени у него подгибаются, и он валится на землю, дрыгая ногами.
Ветер в черешневом саду стих, смеркается, но небо внезапно очистилось и над горными грядами на западе окрасилось в огненно-желтый цвет. Внизу, у Воромса загудел вечерний поезд, направляющийся в Крюльбу, у станции он обретает второе дыхание, дым из паровозной трубы вздымается столбом, слышатся пыхтение и голос дяди Эрикссона. Опуская семафор, он разговаривает со станционным работником.
В дальберговском жилище, или «творении», как называет его дядя Карл, в столовой, на кухне и на нижней веранде зажгли керосиновые лампы. В материной комнате на втором этаже горит ночник для Малышки, она боится темноты. Когда смотришь на дом, или как его еще там можно назвать, стоя рядом с уборной, он весь мерцает изнутри и кажется волшебным обиталищем сказок и снов.
Взрослые собрались вокруг обеденного стола, освещаемого двумя лампами — одна под потолком, другая на столе. Мать вышивает на пяльцах, отец читает свежую газету, у обоих на носу очки, у матери очки беспрерывно съезжают на кончик носа. Тетя Эмма раскладывает пасьянс. Мэрта, склонившись над альбомом, рисует акварельными красками — из-под кисточки выходит точное изображение линией. Марианн читает толстенную биографию Рихарда Вагнера, в руке у нее карандаш, время от времени она что-то подчеркивает.
Даг и Пу на кухне едят бутерброды — хрустящие хлебцы с козьим сыром, запивая их еще теплым молоком. Лалла тоже сидит за кухонным столом и штопает чулок, она сняла с себя высокие ботинки и надела на ноющие ноги мягкие тапочки. Несмотря на удушливую жару, на плечи накинута шерстяная кофта. Очки круглые, в тоненькой стальной оправе. Возле нее на столе — последняя на сегодня чашка кофе.
— Завтра Преображение Господне, объявляет Лалла, словно бы братьям Бергман следовало заинтересоваться подобным событием. — Завтра — день Преображения,
— Почему? — спрашивает Пу из вежливости.
— В этот день Господь говорит с учениками. Они слышат громоподобный глас из облака, который глаголет: «Сей есть Сын Мой Возлюбленный; Его слушайте». Господь хотел сказать, что Иисус — его возлюбленный сын. Наверное, были люди, которые в этом сомневались
— Ну и что в этом особенного? — недоумевает Даг, прихлебывая из стакана.
— Там, где я родилась и выросла, Преображение — день особенный.
— Чем особенный? — спрашивает Пу, которого против его воли начинает разбирать любопытство.
— Ну, к примеру, можно узнать, сколько ты проживешь. Ежели пойти на рассвете на место, где кто-нибудь покончил с собой, можно узнать немало. В наших краях было так.
— А ты пробовала? — насмешливо интересуется Даг.
— Я — нет, но моя сводная сестра пробовала.
— И что? — Не скажу. Только без странностей не обошлось. Она, кстати, была воскресным ребенком.
— Чего? — разевает рот Пу.
— А я родился в четверг и вижу красивых девиц сквозь платье, с невинным видом заявляет Даг.
Хрустят хлебцы, опустошаются стаканы с молоком. Лалла улыбается, блестят ровные мелкие вставные зубы, у нее светлая улыбка, сразу же освещающая ее серо-голубые глаза.
В таких вещах нельзя знать, что правда, а что ложь. Пу видит то, чего не видит Даг. Пастор видит то, чего не видит фрекен Энерут. Я вижу то, чего не видит Май. Каждый видит свое.
— Почему повесился Часовщик? — внезапно спрашивает Пу. Спрашивает, хотя не хочет спрашивать, но вопрос уже задан.
— Никто точно не знает, говорит Лалла, а вид у нее при этом такой, что она-то уж знает точно.
— Расскажи, Лалла.
— Ты перепугаешься, Пу, и описаешься, говорит Даг.
— Заткнись, отвечает Пу с долей нетерпения, но без враждебности.
— Никто точно не знает, повторяет Лалла. — Но говорят — я слыхала, что он свихнулся от страха. Он был не местный, из Таммерфорса. Сперва обосновался в Кварнсведене, но тамошних часы не интересовали, и заработки у него были мизерные. Когда жена умерла от тифа, он перебрался в Борленге, а там в то время много чего происходило, и он прилично зарабатывал. Но люди считали его чудным. Нет, нет! Он всегда был приветливый и вежливый, так что тут ничего такого. И заказы выполнял аккуратно, наверняка был человек порядочный, но все равно его считали чудным.
— Почему он покончил с собой? — Пу расчесывает комариный укус на коленке. Бутерброд забыт. Даг тоже не может побороть скептического интереса. Лалла поняла, что слушатели у нее на крючке, и потому не торопится.
— В его лавке стояли напольные часы, черные, высокие, узкие, с золотыми вензелями вокруг циферблата. Можно было открыть верхнюю дверцу, там качался маятник, но почему-то имелась и нижняя дверца. А за ней пустота — или то, что казалось пустотой. Часы тикали задумчиво, с достоинством, мрачно отбивая каждые половину часа и целый час. Много лет ничего примечательного с этими часами не происходило. Напротив, они были послушные, шли минута в минуту и не требовали ремонта. Но вдруг в один прекрасный день их словно подменили. Они начали то отставать, то спешить, иногда на несколько часов в сутки. И когда им, к примеру, следовало бить два, они били семь. Или когда следовало отбивать целый час, они отбивали половину, а порой замолкали совсем, точно мертвые, а потом вдруг снова начинали идти. Тяжелая забота свалилась на голову Часовщика. Уж он их чинил и так и эдак, поменял механизм и колесики, гирю и маятник, даже стрелки. Ничего не помогало. В конце концов он перетащил часы в свою спаленку, которая служила ему и кухней, темный чуланчик позади лавки. Ведь не мог же он позволить неисправным часам-скандалистам красоваться в лавке на всеобщее посмешище. Этого никак нельзя было допустить, понятное дело. Так вот и жил он с часами днем и ночью. По нескольку раз в день запирал лавку и мчался в чулан проверять, не взялись ли часы за ум. Ночью просыпался каждый час, прислушиваясь к бою часов, но понимал, что все идет наперекосяк. Однажды, когда он вынул часовой механизм, чтобы покопаться в нем, одна шестеренка выскочила точно сама по себе и глубоко порезала ему ладонь. Кровь из раны прямо-таки хлестала, заливая механизм и стол. Пришлось Часовщику бежать в больницу, где ему осмотрели рану и остановили кровь.