Исповедальные беседы
Шрифт:
— Это Торстен напичкал тебя такими идеями?
— Нет, не Торстен.
— Но ты говорила с ним.
— Конечно, говорила.
— Говорила о нас с посторонним.
— Но он наш лучший друг, Эрик! И желает нам добра. — И разумеется, с мамочкой, и, конечно, с Эрнстом, твоим высокоуважаемым братом, и еще с сестрой Элисабет! С кем ты не говорила? Ах, какой стыд, какой стыд. Ты говоришь со всеми, но только не со мной. Потому что, как мне кажется, у тебя слабость слушать посторонних, а меня ты слушать отказываешься.
Пронизанная горечью нерешительность.
— Ну, как бы там ни было, а теперь ты знаешь, чего я хочу, говорит мать после затяжного молчания. — Ты спросил и теперь знаешь.
— А если бы не спросил?
— Не знаю, Эрик. Не знаю. Я ждала случая, но была не уверена.
— А сейчас, насколько я понимаю, уверена вполне.
— Эрик, пожалуйста, иди сюда, сядь рядом на кровать. Ты так далеко, а нам ведь надо попытаться распутать этот узел. Вместе. Я не хочу причинять тебе боль.
— Вот как, не хочешь.
Голос пастора звучит скорее печально, чем иронично. Он тяжело садится в изножье кровати, подальше от жены. Она пытается дотянуться до его руки, но безуспешно.
— Как тяжко, Эрик. Я не хочу причинять тебе боль.
— Ты уже говорила.
— Когда ты приезжаешь сюда, то не находишь себе места, все время мечешься. А у нас масса дел по дому. И ты всегда так нервничаешь перед своими проповедями, и у нас вечно не хватает времени куда-нибудь поехать, а если в кои веки мы и выбираемся, то на мои деньги, и ты из-за этого злишься и дуешься. А еще у меня приходские обязанности, и домашнее хозяйство, и дети, и мне бывает порой очень тяжело.
Отец закрывает рукой лицо и коротко всхлипывает. Зрелище непривычное и страшное. Мать встает на колени, чтобы дотянуться до его щеки, погладить, но он уклоняется и встает.
— Ты уходишь? — потерянно спрашивает мать.
— Пойду прогуляюсь. Мне сейчас не помешает.
— Сейчас, ночью?
— Сию минуту.
— Я пойду с тобой. Мать собирает в узел пышные волосы, готовясь спрыгнуть с кровати. Босая ступня изящна, с высоким подъемом.
— Я иду с тобой.
— Нет, спасибо, Карин. Мне необходимо побыть одному.
— Ты не можешь уйти вот так.
— Не тебе решать, что мне делать.
— Не уходи. Хуже нет, когда ты вот так уходишь. Отец, направившийся уже было к двери, останавливается и оборачивается. Голос его спокоен и ясен.
— Одну вещь ты должна твердо усвоить, Карин. Ты в последний раз угрожала бросить меня и забрать детей. В последний раз, Карин! Ты и твоя мать. С меня довольно унижений.
— Это была не угроза.
— Тем хуже. Значит, мы теперь все друг про друга знаем.
— Очевидно.
— Я всегда был одинок. А теперь наступает настоящее одиночество.
Отец выходит, и Пу беззвучно скрывается за дверью детской, отец спускается по скрипучей лестнице, прихватив по дороге свою одежду, которая лежит на стуле возле гардеробной. Пу раздумывает, не пойти ли ему за утешением к матери. Мог бы, например, сказать, что у него болит живот и поэтому он
Наперебой закричали деревенские петухи, один живет у Берглюндов, другой — у садовника Тёрнквиста.
Пу долго стоит в раздумье и наконец принимает решение. Да, так он и сделает, именно так. Все равно уже нет никакого смысла возвращаться в постель и натягивать одеяло на голову, как будто ничего не случилось, теперь, когда привычный мир раскололся вдребезги прямо у тебя на глазах. Пу прокрадывается в детскую и быстро одевается: вылинявшая рубаха, обрезанные трусы, шорты и фуфайка, сандалии в руке. Проскользнуть вниз по лестнице, стараясь не наступать на скрипучие ступеньки. В животе свербит от усталости и возбуждения, что-то ужасное сжимает его тощую грудную клетку, но он не плачет, плакать нельзя, прощения больше нет, обращаться с мольбами и слезами к Богу бессмысленно, Богу явно наплевать на Пу. Пу это давно подозревал. Ангелы-хранители улетели, размахивая крыльями, а Бог про него забыл. Может, Бога-то и нет вовсе. Кстати, это было бы на Него похоже. Небесный свод бел и безоблачен, солнце, громыхая, выкатывает свое исполинское колесо прямо под утесом Юрму. Река, прежде черная, превратилась в расплавленное серебро, уже почти день, в фуфайке жарко. В деревьях шумит ветер, неуверенно пробуют крылья птенцы ласточки.
Пу сразу же видит отца. Тот сидит на шаткой садовой скамейке под верандой. На нем рубашка без воротника и поношенные летние брюки, на ногах — тапочки, на плечи наброшена старая кожаная куртка. Он курит трубку. Трава покрыта росой, ноги у Пу становятся мокрыми. Он подходит к скамейке и присаживается.
Отец удивленно смотрит на сына.
— В такой час и на ногах?
— Хотел сходить в лес.
— Вот как? И можно спросить зачем?
— Посмотреть, не встречу ли привидение.
— Привидение?
— Призрак.
— И где?
— На месте самоубийства.
— Часовщика?
— Я ведь воскресный ребенок.
— Ты и правда веришь в привидения?
— Лалла и Май говорят, что они существуют.
— Ну, раз так...
Разговор иссякает. Отцовская трубка булькает. Когда она гаснет совсем, он разжигает ее вновь, и Пу втягивает в себя запах, который он любит.
— Трубочный дым хорош от комаров, говорит отец.
— Да, так рано, а комарья-то вон сколько, вежливо отзывается Пу.
И вновь воцаряется молчание. Солнце вывалилось на горную гряду, уже белое и неистовое, Пу закрывает глаза, под веками жжет.
— Поедешь со мной в Гронес? До Юроса доберемся на поезде, а оттуда на велосипеде километров десять.
Отец, повернув свое большое лицо к Пу, смотрит на него голубыми глазами и, вынув изо рта трубку, повторяет вопрос. Пу молчит, он попал в практически безвыходное положение — у отца тяжело на сердце, он хочет, чтобы Пу поехал с ним. Пу не может ответить отказом.