Испытание на верность(Роман)
Шрифт:
— В начальство выбиваешься. Не пройдет и году, глядишь, в военные инженеры определят…
— Шуруй, земляк, шуруй. Работа рук боится, а не языка.
— Я тебя помню, — продолжал между тем Сумароков. — С финской в одном вагоне ехали. Ничуть не изменился.
— А чего? Все время на свежем воздухе, благодать.
— Только борода еще гуще стала. Да взматерел.
— Не борода, а наказание. Никакая бритва не берет. Как бриться, так хоть плачь. После войны приезжай, в свою бригаду, так и быть, определю, будем новые дома ставить.
— Ты что, плотник?
— Помаленьку
Лихачев между тем договаривался с Ковалем:
— Ты только не сердись, товарищ сержант… Сделаем так: ты командуешь на работу, с работы, куда нужно, а смотреть за работой буду я. Как ни говори, я больше тебя на производстве побыл, хоть и не блиндажи строил, а все ж… Вот посмотришь, как у нас дело пойдет.
Так, с работой, приходили знания, с мозолями — опыт. Всему свое время. Постепенно, но верно, пулеметчики осваивали инженерное дело. От постоянной тяжелой работы у Крутова набрякли руки, стали непослушные, и он редко когда брался за рисование.
С каждым днем хорошели окрестности: наливалась соками, клонила веские золотистые колосья высокая рожь, и вскоре по полям выстроились рядами суслоны. Созревающий лен отзывался под ногами тонким металлическим звоном. В жаркой истоме млела земля, и до полуночи нельзя было уснуть — звонкие голоса калининских и ржевских девчат, распевавших у деревенской околицы о миленках, разлуке и несбывшихся надеждах, острой болью бередили сердце.
В такие минуты неотступно стояло перед глазами полное отчаяния лицо Иринки. Трудно было смириться, что теперь их разделяют не только служба, но и тысячи километров. Горькое сознание разлуки комом подступало к горлу, не давало дышать.
Полная луна высвечивала землю, поля, деревенские избы и белые платья девчат, грудившихся и тосковавших возле костров у околицы.
«Иринка, где ты?..»
Крутов крепче запахивал шинель, зажмуривал глаза, чтобы только быстрее заснуть, крепился, делал вид, что не догадывается, куда порой исчезают его друзья…
Как-то днем, когда у противотанкового рва было полно работающих, низко прошелся над обороной самолет с крестами. Летчик, поставив в крутом вираже самолет на крыло, швырнул вниз несколько пачек листовок, белыми хлопьями тут же разлетевшихся в воздухе. Кружась, они еще не успели долететь до земли, когда самолет развернулся, зашел вторично и обстрелял ров из пулемета. Помахав на прощанье рукой, фашист улетел.
— Видал падлу? — выругался Лихачев и выпрыгнул из окопа, в котором было затаились. — Айда, посмотрим, что там за гомон у девок!
Плавно колыхаясь на ветру, прямо на них летела листовка. Сумароков поймал ее на лету, прочитал вслух:
— «Девочки-беляночки, не ройте зря канавочки».
— Еще издеваются, сволочи! — зло сказал Лихачев. — Дураков ищут, авось клюнет…
— «Огня не открывать. Не обнаруживать себя», — неизвестно кого передразнил Сумароков. — Они, значит, летают, высматривают, по тебе бьют, а ты не смей по ним стрелять. У кого, когда такие законы были? Вот взять и показать эту листовку. А то они бьют, а мы не смен…
— Дай сюда! — вырвал у него листовку из рук Крутов. Изорвав ее на мелкие клочья, он пустил их по ветру. — Не бери ты их в руки, увидит кто — влетит. Вражеская пропаганда, не понимаешь, что ли?..
Все женщины и девушки, копавшие противотанковый ров, сбежались в одно место, сгрудились, обступив непонятно кого. Лихачев, на голову выше толпы женщин, по-мужски сильно надавил плечом, толпа раздалась, и Крутов с Сумароковым, как по коридору, прошли за ним следом.
В середине, в луже крови лежала раненая девчонка, а возле нее суетились, ахали остальные, не зная, как к ней подступиться. Раненая дышала хрипло, на губах возникали розовые пузыри.
— Ой, убили, убили… Господи, что делается…
— Кровь останавливать надо…
— Мы только поднялись, когда он снова летит. Она мне: «Ой, тетя Паша, страшно!» Не бойсь, говорю, наверно, опять листовки бросать будет… А он в это время «тыр-тыр-тыр!» из пулемета. Я не помнила, как свалилась, голову прячу, когда слышу: «Ой, в меня стрелили!..»
— Ирод, видел же, что одне женщины.
— Еще как видел! Мы-то его харю видели: высунулся, змей очкастый.
— Да бросьте вы, за помощью посылать надо.
— Нюрка, беги, ищи командира, пусть машину шлют.
Возле раненой хлопотала чернявая девушка в белой косынке — санитарочка. Растерянная, бледная, со страхом глядела она на восковевшее лицо раненой, зажимала бинтом пулевую дырку. Руки ее, все в крови, дрожали, и это ей плохо удавалось.
— Ранена девка? Куда? — деловито спросил Лихачев.
— В грудь…
— Так чего же ты? Перевязывать надо, а не кудахтать.
— Как, если ее не пошевелить…
Со странным спокойствием к виду чужой крови, будто всю жизнь только тем и занимался, что оказывал помощь, Лихачев опустился на колено, потребовал:
— Ножницы есть? Давай!
Санитарка кивнула на раскрытую сумку: там все.
В один момент он вспорол кофточку на груди раненой, разрезал бюстгальтер. Санитарка убрала на время руки с бинтом. Глазам было больно смотреть на белые, как атлас, топорщившиеся кулачки грудей с нежными сосками, залитые кровью. Пониже правой хлюпала в черной пулевой дырке и толчками выплескивалась темная струйка, стекая под спину раненой.
Крутов отвел глаза, но Лихачев сурово потребовал:
— В моем кармане пакет. И свои давайте. Живо!
— Сначала надо подушечку, — подала голос санитарка. — Чтобы остановить кровотечение… Не очень сильно идет, окрутить бы…
— Так чего же ты… Давай! — скомандовал Лихачев. — Плотней прижимай, не бойся, больней, чем есть, не будет…
Женщины переговаривались вполголоса:
— Что значит мужчина.
— Мужикам на роду написано воевать.
— Еще неизвестно, кому больше достанется: нам или им.
Лихачев подсунул черную клешнятую руку под спину раненой, легко, без усилий приподнял ее, чтобы ловчее было окрутить бинтом.