Испытание огнем. Лучший роман о летчиках-штурмовиках
Шрифт:
Осипов находился в неведении уже три дня и четыре ночи. Следователь не приходил, его никуда не вызывали, объяснений никаких не требовали. Его обращения к начальнику гауптвахты наталкивались на молчаливую глухоту.
Наконец-то неопределенность кончилась. Позади было следствие без допросов и скорый суд без вопросов.
Члены трибунала и единственный представитель полка в суде майор Ведров ушли. В тишине зала, как эхо, Осипову все еще слышались слова: «… восемь лет лишения свободы заменить отправкой на фронт. В штрафной батальон не направлять. Для отбывания наказания оставить в полку на должности рядового
«Вот, Матвей, и вернулся ты к своим летчикам, — подумал Осипов. — Но кем?… Преступником. Не все тебя теперь в полку понимают, да и поймут ли потом? Катастрофа есть катастрофа. Тем более что приговор зачитают перед строем полка. А это официальный документ… Кто будет после этого обсуждать обстоятельства гибели Цаплина и наберется смелости вслух сказать, что Осипов вылетал не самовольно?»
Он не знал, кто пытался и пытались ли доказать его невиновность. Но был уверен, что в его «преступную недисциплинированность» никогда не могли поверить Русанов и Мельник. А раз они не помогли доказать его невиновность — значит, не смогли.
В глубокой задумчивости Осипов спрашивал себя: «Почему же на гауптвахту ни разу не пришел следователь?… Почему не был я вызван ни командирами, ни комиссарами?… В чем же дело?… Может быть, так положено судить по закону военного времени?…»
В сознании никак не укладывалось его новое служебное и правовое положение, что он по чьей-то злой воле отброшен на пять служебных ступенек вниз, отброшен вновь на исходную жизненную позицию и лишен права на свой новый шаг вперед. И в том, как поступили с ним, он не видел вины Цаплина. Жалел загубленную жизнь и винил себя в том, что не предусмотрел такой вариант событий: подчиняться только ему, его команде. У старшины же сработал автомат дисциплины.
В пустом зале раздались гулкие шаги, и Матвей увидел возвратившегося полкового доктора.
— Матвей Яковлевич, надо идти. Тут тебе нечего делать. Ничего нового больше не узнаешь.
— Хватит и этого. А куда идти? Я теперь вроде бы как шелудивый пес. Обгадили всего. Мне сейчас стыдно людям в глаза смотреть. А ведь нужно будет с ними жить и воевать.
— Я не думаю, что у нас в полку подлые люди. А летчики — они народ грамотный, сами разберутся и в обстановке, и в суде.
— Иван Ефимович, я вам, как отцу, могу сказать, что моей вины в смерти Цаплина нет. Совесть перед ним у меня чиста. А говорить об этом на людях я не могу.
— А ты и не говори. Все уляжется. Пойдем, комиссар тебя ждет.
…Мельник поздоровался с Осиповым за руку и указал на стул.
— Случившееся событие очень печальное. Я не верю в твое самовольство. Но личные убеждения не всегда сильнее законов и обстоятельств. У меня к тебе одно требование: о суде нигде не говорить и его решение не обсуждать. Служить тебе придется в своей же эскадрилье, а командовать ею будет Пошиванов. Исподволь ему помогай. Какие ко мне вопросы?
— Спасибо на добром слове. Вопросов нет.
Матвей расстегнул карман гимнастерки, вытащил из него кандидатскую карточку, орден Красного Знамени и молча положил их перед комиссаром.
— Это зачем? — Мельник недоуменно посмотрел на летчика.
— «Зачем»? Орден-то я еще на гауптвахте, перед судом снял. Думал, меня судить будут, а не боевые солдатские заслуги. И еще задумка была: в анкете, как там у трибунальцев называются данные на «преступника», не знаю, может,
— Осипов, ты не дури. В приговоре нет частного определения в Президиум о лишении тебя награды, исключать тебя из кандидатов мы и не собирались, то же самое и со званием. Носи себе и нам на радость.
— Фрол Сергеевич! Вы мне давали рекомендацию. Не могу я так. Положите орден и карточку в сейф к себе. Смогу оправдаться, тогда вернете…
Мельник молчал. Глаза смотрели мимо собеседника, а левая рука тихонько постукивала пальцами по столу.
— Наверное, прав ты, Матвей, давай уберу. Еще какие пожелания?
— Если убьют меня в таком положении, мать пенсию получит?
— Если убьют?… Жить надо. А убьют — обязательно получит. Не надо об этом думать. Война есть война, всякое может быть… Я очень буду ждать того момента, когда смогу по твоей просьбе вернуть то, что сейчас кладу в сейф. А теперь иди к командиру полка, официально надо передать эскадрилью Пошиванову и на этом поставить точку.
Имей в виду, приказ командиром корпуса на тебя и Пошиванова уже подписан. Заместителем к нему назначен Ловкачев.
Матвей поднялся:
— Спасибо, Фрол Сергеевич, за поддержку. Разрешите, я пойду.
— Подожди. Вот возьми книгу, почитай, подумай. У этого человека было еще более сложное положение, чем у тебя. Островский совсем ослеп, когда вышло вот это, первое издание. Не видя книги, он ее нежно ощупывал и радовался. Обреченный, а радовался. И когда его пальцы нащупали тиснение на обложке, он прижал книгу к груди и надолго замолчал. Потом улыбнулся и сказал, что художник очень хорошо понял его книгу. Штык и веточка — это символ. Символ веры и жизни. Борьба во имя жизни. Николай Островский был бойцом до конца: боец на фронте, боец против болезни и своих недугов. Родные рассказывали, что, оставаясь один, он иногда брал книгу в руки, ощупывал тиснение и улыбался.
…Дни были заняты, и Матвей, перечитывая книжку по ночам, все больше роднился с Павкой Корчагиным, проникался его одержимостью, радовался вместе с ним успехам и переживал предательство. И это сопереживание как-то по-иному повернуло его собственное горе, сделало его не исключительной частностью, а явлением борьбы каких-то людей за свои эгоистические, шкурные интересы, в которой он оказывался чистой случайностью.
В один из дней Матвей принес на самолет два тюбика краски и полез в кабину. Посидел, выбирая место на приборной доске, и принялся за работу. Ниже и чуть правее авиагоризонта, так, чтобы всегда было видно, нарисовал перекрещивающиеся зеленую веточку и красный штык — любимый символ Островского, его веру в торжество жизни, веру в необходимость борьбы за эту жизнь, за ее справедливость.