Испытание огнем. Сгоравшие заживо
Шрифт:
Мельник говорил не торопясь.
Гордо подняв голову, он смотрел куда-то вдаль, как будто там ему виделись и море, и птица.
Размеренные фразы, чеканный пафос слов, из которых слагался гимн бесстрашной птице, гимн грядущей борьбе, захватил слушателей.
Руки комиссара то одна, то обе сразу были и крыльями птицы, и пеной моря, и молниями. Руки воина и артиста дополняли динамизм слов, напряженность.
— «Буря! Скоро грянет буря!
Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы: — Пусть
И произошло неожиданное: люди встали и зааплодировали. Аплодировали Горькому, Буревестнику, Мельнику и себе.
Мельник поднял руку, чтобы прекратить аплодисменты. А когда люди успокоились, сказал:
— Гитлер и его армия погибнут в буре, которая разразилась сейчас на нашей земле и в нашем небе. Смерть немецким захватчикам!
А в ответ, как клятва, многоголосо отозвалось:
— Смерть!
…И воспрянули люди: расправили плечи, подняли головы, на лицах появились скупые улыбки. С такими пилотами и штурманами уже можно было вновь смело идти в бой.
Слово! Несколько звуков, соединенных вместе волею человека; звуков, превращенных в мир конкретных понятий. Конкретных, если говорить с собеседником на одном языке. Но они, слова, могут остаться просто звуками: без плоти, без образа, не овеществиться, не вызвать у собеседника мысли, интереса, если говорить с ним на языке, которого он не знает.
Человек породил слово.
А может быть, наоборот?
Слово породило человека! Позволило ему тысячелетиями накапливать опыт, знания и передавать их новым поколениям, идти вперед!
Как знать? Может быть, у большевика Мельника не хватило бы своих слов для того, чтобы вдохнуть в людей новые силы.
Но люди в этот момент не думали о себе. Они думали о враге и определили к нему еще раз свое отношение:
— Смерть!
…За час добрались до шоссе. Начальник штаба полка уже «оседлал» дорогу и превратился в ее хозяина: шоссе перекрыл шлагбаум, командиры и красноармейцы при оружии, с красными повязками проверяли грузы и путевые листы у всех машин, идущих на север. На машинах с недогрузом уехала на Белгород первая эскадрилья во главе с Митрохиным. А на юг, куда ехали раненые, машин все не было.
Ведров волновался, но Сергеев прикрикнул на него, чтобы не мешал работать:
— Доктор, идите к раненым. Будут машины, позовем. Обязательно уедете.
Через некоторое время со стороны Белгорода подошли к шлагбауму две пустые полуторки. Из первой машины выскочил полнотелый капитан с красными петлицами. И сразу к Ловкачеву, стоящему у шлагбаума:
— В чем дело, почему останавливаете?
— Так надо, товарищ капитан. Ваши документы и путевые листы.
— Это самоуправство! Сейчас же пропустите. Мне нужно срочно в Харьков. Вы за это ответите.
— Отвечать я не буду. Вон старший — майор Сергеев, — идите к нему. Прикажет пропустить — пропустим.
Капитан немного сбавил наступательный порыв, но все же пытался остаться независимым. Никакие доводы, угрозы жаловаться на Сергеева не действовали. Он с невозмутимым видом забрал
«С двадцатого километра шоссе Харьков—Белгород завезти раненых на железнодорожную станцию Харьков (пассажирская), после чего следовать по прежнему маршруту. Начальник штаба полка Сергеев».
Расписался, вынул из кармана гимнастерки печать, подышал на нее и заверил запись на обеих путевках.
— Товарищ капитан! Вот вам новый командир до Харькова, военврач второго ранга Ведров. Не вздумайте ослушаться. А то мы с вами тут не шутки шутим. Ну, Иван Ефимович, садитесь в первую машину, и с богом.
Машины едва ползли.
Белгородское шоссе было сплошь забито автомобилями и прицепами, идущими на север. На машинах и прицепах — станки, ящики, тюки, узлы и всякая всячина. Ехали дети и взрослые, мужчины и женщины, молодые и старые. Кто и в какой конечный пункт двигается, попробуй разберись. Ехали заводами, учреждениями и организациями. Ехали самостоятельно. Эвакуировались и вывозили государственное имущество, уходили и спасали свое добро.
Осипов сидел в кузове и внимательно посматривал за небом. Он привык к мысли, что небо — это не только голубая и звездная бескрайность, поэтому в дневной солнечной синеве постоянно искал врага.
Рядом с шоссе, тоже на север, двигались пешие и конные, трактора, повозки, запряженные лошадьми и волами, а на них сундуки, мешки, люди и люди.
Еще дальше от дороги гнали скот: коровы, овцы, свиньи, козы. Гурт за гуртом. А сверху в небе самолеты. Но никто на них не обращал внимания. Свои ли, чужие ли? Лишь бы не трогали, не мешали идти и ехать.
Только когда какой-нибудь из фашистских летчиков заходил на эту живую реку для атаки: пострелять или сбросить бомбы, река разливалась по степи, а ее течение на север останавливалось.
Улетали самолеты — река горя, страха и тревог входила в берега, сбрасывала с дороги разбитые машины, засыпала землей убитых и снова текла.
Рев моторов на земле, а иногда и в воздухе, скрип и треск. Непрерывный гомон человеческих голосов. Ржание, мычание и блеяние скота. Запахи бензина, машинного масла, человеческих тел и скота перемешивались с пылью, через которую солнце казалось красной и горячей луной.
Осипов думал: «Уходит в глубь страны людей очень много, что-то их ждет впереди? Но еще больше остается по ту сторону фронта. Что будет ними? Кто там и зачем остается?
Все не могут уйти. Это невозможно. Но оставшиеся, в большинстве своем, не покорятся завоевателям. И оккупантам будет невыносимо трудно на советской земле».
Глядя на эту живую реку, Осипов вспомнил книгу Серафимовича «Железный поток». Вспомнил Кожуха и его веру в правоту своего дела. Неистовство, с которым он и казаки не столько спасали себя от смертельной опасности, а спешили на помощь другим, на помощь фронту. И не оказалось перед этими людьми силы, способной остановить их, хотя против них вместе с врагом объединились жажда, жара, голод и болезни.