Испытание
Шрифт:
Мурат развел руками, голос его дрогнул:
— Ничего не скажешь: хорош дом. Но как принять такой подарок?! За что он мне?!.
— Не скромничай, — сурово прервал его Амзор. — Не маши руками. От такого дома не отказываются. Заслужил ты его, заслужил. Завтра будет опубликован указ — тебя утвердят наркомом. Естественно, жить тебе во Владикавказе, а значит, в этом особняке!
— Какой я нарком? — ужаснулся Мурат. — Ручкой по бумаге еле вожу.
— Наркомами не рождаются. И ты справишься. Почему бы и нет? Жизненный опыт есть, людей раскусить можешь, судишь о каждом по справедливости…
— Законов я не знаю, — засомневался Мурат.
— У тебя помощники будут, они законы знают так, как ты горные тропинки. Поручишь разобраться — и через час полную картину тебе раскроют…
— Дядя Мурат! — испугавшись, что сейчас видение испарится и с ним вместе дом, Хаджумар зашептал горячо: — Останемся здесь, останемся! В городе военная школа есть…
Указ в газетах опубликовали, Мурата представили
— Передайте товарищу наркому, что его распоряжение будет выполнено, — охотно ответил почтительный голос.
Мурат улыбнулся — вот первое дело и решено. И особой грамотности не потребовалось.
…Что это? Пулеметная дробь? Или стук пишущей машинки? Если ты чувствуешь себя немолодой, и не потому, что тебе чуть больше тридцати, а оттого, что юность твоя прошла на фронтах гражданской войны и твой боевой друг, чей портрет в черной окантовке все время у тебя перед глазами, погиб в самом конце кровавой схватки с Врангелем, а образ его навеки остался с тобой, и нет силы, что выветрит его из твоей памяти, и ты, не подпуская к себе никого, осталась одинокой, и теперь судьба забросила тебя за примостившийся в угол приемной стол из той комодной, на века сделанной мебели, что была конфискована у буржуазии, а напротив тебя сидит, небрежно уронив дебелую руку на спинку соседнего стула, недобитая контра — дородный мужчина: не то актер, не то банковский служащий из бывших спецов, и бросает на тебя, на твою пропитанную порохом далеких боев кожанку презрительно-пренебрежительные взгляды, — то и огромная, неуклюжая пишущая машинка образца первой четверти двадцатого века в самую пору может напомнить бывалый, не раз выручавший в бою «Максим», а стук ее легко сойдет за пулеметную дробь. И ты, тяготясь своим нынешним занятием, терпеливо снося гримасы самодовольного сердцееда, отбиваешь текст с такой силой и непримиримой злобой, точно строчишь из пулемета по наступающей белой контре, цепь которой состоит из таких вот дородных, с галстуками-бабочками на шее недобитых спецов. Та-та-та-та-та-та-та —…Гулкий перестук разносился по приемной…
Вот уже год прошел, как Глаша работала здесь. Год каждое утро она спешила в здание наркома соцобеспечения. Войдя в приемную, она непременно заглядывала в кабинет и каждый раз вздыхала: так и есть, и на сей раз он опередил ее. Она видела Мурата, который сидел, низко склонившись над столом и, близоруко сощурившись, водил мундштуком потухшей трубки по строчкам документа, читая вслух. Ему одного раза было недостаточно произнести слово — каждое он выговаривал дважды, трижды, вслушиваясь в него, улавливая смысл. В первый раз слог за слогом звучал чересчур жестко, без привычного для слуха ударения; повторив уловленные звуки, Мурат, прищурившись, вслушивался в них, чтобы затем радостно воскликнуть: «Кар-то-фель… кар-то-фель… Так это же картошка! По-са-дить… По-са-дить… А-а, сажать значит картошку надо!.. Помогать колхозу будем»…
Глаша знала, что Мурат стесняется своей малограмотности. Если другой на читку письма тратил две-три минуты, Мурату требовалось пятнадцать-двадцать, а то и более. Поэтому он приходил на час, на два пораньше, чтобы до появления помощника прочитать шесть-семь документов. Зато большей радости для него не было, как в ответ на вопрос, почитать ли вслух директиву, огорошить помощника короткой фразой: «На этот документ ответишь так…» — и сделать вид, будто не замечает замешательства Татари. Только порывистое потягивание воздуха из потухшей трубки выдавало его скрытое торжество.
Завидовал ли Мурат молодым, что бегло читали-писали? Наверное, завидовал, но ничем не выдавал. Лишь часто повторял Глаше: «Плохо, что раньше не учился». И ее, знавшую его биографию, не раз подмывало спросить наркома, а когда, собственно, он мог учиться?
Он тяготился своей высокой должностью. Его тянуло в горы, на простор, к крестьянскому труду, где есть свои трудности. А ему приходилось дотошно разбираться в жизненных ситуациях, в которых оказываются люди по воле судьбы или в результате ошибок. И дело оказывается на столько запутанным, а у каждого из спорящих имеется своя правда, — что порой голова ходит кругом и неизвестно, как развязать узел. Природная смекалка и жизненная установка на справедливость помогают ему.
К наркому пришли отец и пятеро сыновей. Пришли, чтоб он разрешил их многолетнюю тяжбу. Вошли в кабинет и сели — отец по одну сторону стола, сыновья — по другую. Младшему — ему едва перевалило за четырнадцать — не хватило места слева, — так он не сел рядом с отцом, — приволок стул со стороны отца на противоположную, чтоб оказаться лицом к лицу с родителем. Старик растерянно разводил руками, а сыновья упрямо клеймили его подлецом и убийцей. Да, да, он ушел из родното дома, оставив на руках жены пятерых детей. Ушел к женщине тогда, когда старшему было столько лет, сколько сейчас младшему. Ушел, сократив тем самым жизнь матери сидящих за столом молодцов… А через тринадцать лет постучал вновь в ту дверь, которую яростно захлопнул за собой, будучи уверенным, что больше никогда не войдет в нее. Но судьба распорядилась по-своему, и вот ему, уже старому и больному, выгнанному той самой, из-за которой он бросил детей и жену, пришлось проделать обратный путь… Но дети, испытавшие голод, холод и муки души, не захотели его впускать в свою большую семью. И тут старик вспомнил, что дом записан на него, и суд решил, исходя из существующих законов, что отец имеет право на шестую часть дома. А у них было всего пять комнат, и никто из сыновей не желал жить с таким отцом. У четверых старших сыновей были уже свои семьи, пятый имел комнату, вдвое меньшую любой другой. И место отцу никто не выделял. Но отец упрямо твердил: «Суд присудил — так и будет. Суд присудил — значит имею право…»
Они пришли, чтобы нарком рассудил их, но слушать его не слушали, бросая друг другу оскорбления и угрозы. И это продолжалось до тех пор, пока доведенный до гнева Мурат не выхватил кинжал и не пригрозил, что отрежет язык тому, кто вымолвит хоть слово. Все умолкли, но ссора продолжалась: теперь сыновья молча показывали кулаки, а отец водил от одного лица к другому фигурку из трех пальцев, что в просторечье именуется шишом.
Суд Мурата был краток. Виноват отец? Конечно! Должен он нести страдания? Конечно! Является он им отцом? Не станешь отрицать, — все они ликом похожи на старика. Должны дети заботиться о родителях? Должны, какими бы те ни оказались. И нарком нашел парадоксальный выход. Раз они не желают обменять дом — пусть отец живет поочередно то в одной комнате, то в другой, то в третьей… Таким образом, с одной стороны, каждый из них отдаст долг свой родителю, а с другой стороны, и отец понесет известное наказание… «Какое же наказание?» — закричал самый нетерпеливый из них — младший сын. «Как какое? — удивился Мурат. — Это же подумать: каждый день брать в руки свою постель и кочевать в соседнюю комнату, где тебя так же не ждут, где тебя так же проклинают… Легко разве?» — Так решил нарком, и сыновья, и отец ушли притихшие, задумчивые и смирившиеся: они поняли, что от отца так просто не отмахнешься, родитель же еще раз почувствовал совершенную им низость. «Пройдет год-два, и простят они его, примут в семью… — сказал Мурат Глаше и неожиданно добавил: — А жаль!»
С одними посетителями Мурат был резок, с другими — мягок, одним искренне желал помочь, с другими и разговаривать не хотел. И отношение к каждому определял через минуту-другую после начала беседы.
Сложно ли работать с Муратом? И воевать было сложно, и служить нелегко. Это потому, что он и в мирной жизни действовал как на войне. Не терпел расхлябанности, лени, болтливости, вранья, желания увильнуть от решения вопроса… Опаздывавшим на работу он говорил: «Тот, кто на фронте вовремя не придет на указанную позицию, подводит не себя, а других, тех, кто понадеялся на его четкость действий и кто не ожидал удара с того фланга, где должен был находиться сосед, который оказался нерадив, оголил фланг, и из-за этого погибли невинные люди… Ты опаздываешь — значит, твою работу должен сделать кто-то другой. Это предательство!» И он диктовал Глаше приказ со строгим выговором разгильдяю. Причин опоздания он не спрашивал. Напутавшему в делах нарком также умудрялся привести пример из военной жизни, где путанник — первый союзник поражения, помощник врагам. Он и ее, Глашу, ругал за каждую промашку и за то, что ему казалось ее промашкой. А ведь он сам пригласил ее в Осетию…
Она узнала своего бывшего командира по усам, барашковой шапке, черкеске, огромному кинжалу и… очкам. Он сидел в первом ряду президиума и, близоруко щурясь, сквозь невзрачные очки всматривался в зал. Сердце у Глаши болезненно сжалось. «Он! Он! Конечно, он!» — убеждала она себя и не верила до тех пор, пока председательствующий не назвал имя и фамилию Мурата Гагаева.
В перерыве между торжественной частью и концертом Глаша поспешила в фойе, куда двинулись и члены президиума, и столкнулась с Муратом в проходе, ахнула, увидев, как постарел ее командир. Они крепко обнялись, ничуть не стесняясь озорных взглядов. Во время концерта сидели рядом. Он держал ее за руку, позабыв о Хаджумаре, изумленном таким несвойственным горцам поведением дяди. Волнуясь, Глаша поглядывала на своего бывшего командира. Он был нежен, как брат, он точно позабыл тот давний случай, когда она раскрыла ему душу… Мурат по ее латаной-перелатаной кофточке и юбке определил, что живется ей нелегко, и, прощаясь, пригласил в Осетию.