Испытание
Шрифт:
Последняя фраза мистера Тонрада наотмашь ударила Зарему. Недавно закончившаяся война советскими людьми тоже велась во имя спасения миллионов. Среди павших ее заботливые и нежные муж Василий и сын. Как же не жалеть их?..
… Сын… Сын… Где взять силы, чтоб продолжить жить, дышать воздухом, видеть синеву неба, когда у тебя все это отнято? Как забыть тот день на стыке апреля и мая, когда нежная зелень листьев, цепко ухватившихся за ветви исковерканных, полуобгорелых деревьев, слабый ветерок, отравленный гарью пожарищ и руин, осколки небесной синевы, проглядывающей сквозь пробоины стен, и хлопья густого дыма кричали о возрождении; и жизни? Кричали,
Когда медсестра заявила, что пульс у раненого слабеет, Марии опять стало плохо. Заметив, что она пошатнулась, Зарема приказала ей выйти отдышаться. В этот май силы у всех были на исходе: и у тех, кто находился на переднем крае, и у тех, кто был глубоко в тылу, и у них, врачей и медсестер. И никто не смел расслабляться, тем более хирург, у которого и сила, и воля и внимание должны быть все время в высочайшем напряжении, ибо любое отключение ведет к гибели человека. Зарема порой по двое суток не отрывалась от операционного стола и, нахмурив черные брови, пронзительно всматривалась в зияющую рану, тонкими, просвечивающимися в кистях руками цепко держала скальпель, врезаясь им в живую ткань. Лишь по тому, как она переступала затекшими от долгого стояния ногами, как опиралась боком о стол, пока уносили одного и готовили другого раненого, Мария догадывалась, чего стоили Зареме эти часы…
Когда было особенно тяжко, когда казалось, что нет больше ни физических сил, ни воли переносить боль и смерть людей под скальпелем, когда перед глазами начинали мелькать черные круги, — тогда Зарема вспоминала последнюю ночь, что провела она в своей институтской лаборатории, пытаясь завершить опыт, который отнял у нее ни один месяц довоенной мирной жизни, — вспоминала, и ей становилось легче при мысли, что скоро к ней возвратится все: и лаборатория, и новые исследования, и радость поиска, и все то, что было оставлено. А в войну надо спасать людей, и она день за днем, ночь за ночью резала, вскрывала, выколачивала осколки да пули, выпрямляла суставы, — а порой в ответ вместо благодарности ее сквозь стиснутые зубы крестили в три этажа, и не было сил ни возмутиться, ни дать достойный отпор…
В тот день у Заремы было ровное настроение. Верилось, что счастье близко: все дышало победой, нашей победой. Пригнувшись больше от щедро сновавших в воздухе осколков снарядов и пуль, чем под тяжестью плащ-палатки, в которой постанывал раненый, четверо солдат поспешно пересекли улицу и, сбиваясь с ритма шагов, втащили ношу по парадной лестнице в здание, а затем, перешагивая через носилки с ранеными, теснящиеся на всем пространстве зала, пытались пристроить своего товарища поближе к простыне, которой была отгорожена операционная. Санитар Сидчук подбежал к ним и заорал:
— Ставь, где стоишь! Ставь, где стоишь! Не при вперед! Здесь тоже очередь. Вишь, сколько ждут. И не за вафельным мороженым. Поставили — и айда отсель, айда! Нечего вам тут торчать!
— Это ж наш ротный! — сказал один из бойцов и умоляюще поглядел на санитара. — Ты бы его оразу к хирургу, а? Осколкам снаряда его в живот — всего вывернуло…
— Да вы что? — взбеленился Сидчук. — Думаете, раз однажды удалось ей откачать мертвеца, — так она всех с того света вытянет?! А ну айда отсель! — он энергично стал выталкивать за дверь онемевших от такого напора солдат. — При такой ране хоть делай, хоть не делай операцию…
— Что мелешь, старый дурень?! — разъяренно выругался солдатик со шрамом через всю щеку. — Это тебе не жить! — палец его лег на курок автомата.
Присевшая на пол у окна, жадно глотавшая свежий воздух Мария подняла голову, устало сказала:
— Зачем кричать? Что можно будет — сделаем… Оставь их, Сидчук, пусть ждут, коли хотят…
Солдатик вмиг успокоился, а Сидчук стал ему выговаривать зло:
— Испугал… Да, может, я рад был бы, кабы ты ошпарил меня до смерти огоньком своим. Зараз бы умер. А здесь с каж дым отходящим душа изматывается. Что хуже — еще посмотреть надо, — и повернулся к Марии. — Слаба ты, сестрица. О всех не наплачешься. Хочешь людям помочь — броню на себя надень. Тебе муторно, невмоготу, — а ты терпи. Панцирь надо иметь, — он склонился над носилками, стоявшими возле Марии, просто сказал: — Отсядь в сторонку, Мария, — и позвал санитара-напарника. — Этого уносить надо.
Взгляды всех раненых скрестились на Сидчуке. Беспомощные, они, кто испуганно, кто зло, а кто и недоверчиво следили за тем, как он бесстрастно и деловито, без привычного случаю скорбного выражения лица натянул шинель на лицо бойца и, прежде, чем поднять носилки, встряхнул их, укладывая понадежнее ношу. От обыденности движений Сидчука повеяло на всех ознобом смерти. Боец с перевязанной головой не выдержал, закричал хрипло:
— Дядько, проверь — вдруг живой?
Сидчук знал, о чем подумали солдаты: вдруг и их вот так: запросто вынесут отсюда, в двух метрах от спасительного операционного стола, и не дай бог еще живых! Он зыркнул на болтуна сердитыми глазами.
— Пятый год при госпитале. Как-нибудь мертвеца от живо го отличу…
По возвращении в зал Сидчук решительно остановился перед. Марией.
— Чего ты, Сидчук? — вяло посмотрела она на него.
— Вот, отдать надо, — вытащил он из кармана рубашки конверт и кивнул в сторону простыни. — Ей.
Мария боязно взяла изрядно помятый конверт, тревожно повертела в руках, разволновавшись, лихорадочно разорвала его, впилась глазами в строчки извещения и схватилась за сердце:
— Ой! Черную весть принес ты, Сидчук! Черную! Как и тогда, когда извещение пришло на Гринина. Ты, Сидчук, и есть панцирь! — зло показала она ему кулак, будто это он был виноват в том, что похоронная появилась на свет. — Панцирь! — и заплакала.
— Дают, приказывают: неси… Что станешь делать? — возразил санитар и вздохнул тяжко. — После войны худо будет: все перед глазами встанут, упрекать начнут; ты, мол, живой, а мы — павшие…
— Носишь черные бумажки! — опять упрекнула его Мария.
— А самому более не получать! — вскипел Сидчук. — Не на кого! Немцы всех моих живьем в землю закопали. И Митьчу-несмышленыша не пожалели! — и свирепо набросился на медсестру: — Ты, Мария, меня не тронь!
— Сидчук, опять вы шумите? — раздался из-за простыни голос Заремы.
— Бомбы рвутся — не мешают ей, — заворчал Сидчук. — А. слово шепотком скажешь — враз нарядик дает. Уйду подальше от греха…
— Пульс?
— Норма.