Исследование дома. Новая версия. Притчи, рассказы, эссе
Шрифт:
И я не выдержал, отшвырнул лопату и сказал всё, что думаю. Без доли юмора.
– Хэ, – раздражённо выдохнул Лёня. – Только и умеешь стихи писать!
– Ну, не всем острить, – я был невежлив и зол.
Лёня поковырялся, отложил лопату и задумался. Что–то у него в голове выстраивалось. Я не мешал.
Человек – существо разрозненное. Собирает себя в меру своих сил. И бестолковое солнце июня, отъезд Лёни, и неподъёмные горбыли, и личинки, спящие до поры в древесине, и ржавая лопата – всё живёт отдельно и помимо меня. Я не знаю, куда ушли те доски, и кому они достались. И сейчас
Голос трофейного аккордеона
Человек проявляет себя в вещах. Здесь можно найти и потерять, как теряют всякую вещь.
Хорошие, крепкие вещи, словно бакены на реке, показывают фарватер, стремнину и глубину человеческой души. Вещи случайные, никчёмные – камни и мелководье.
Но люди остаются в памяти. Так или иначе, пересекаясь с вещами, их помнят руки и глаза.
Этот дом я называл про себя домом пенсионеров.
Человек вкалывает где–нибудь на Чукотке, копит деньги, чтобы к старости, заработав северный стаж и пенсию, купить себе квартиру, жить там, где тепло, где весной цветёт вишня, а летом можно ходить в одной рубашке и сандалиях на босу ногу. Человек имеет право. Он заслужил. И люди уезжали к цветущим садам, иные поближе к храмам, к исконному. Не много им оставалось, пенсионерам.
Дом был кооперативный, пятиэтажный, только что отстроенный. Из светло–серого кирпича. Под окнами посадили деревья. Поставили беседку и стол. И старики собирались за столом, – ещё крепкие старики, – азартно забивали «козла», вспоминали своё прошлое. Брали «Старорусскую» и потихоньку от жён выпивали. Так, чтоб не слишком. Не было того здоровья. А жены сидели на лавочках и говорили о женском.
Деревья во дворе подрастали, вытягивались. И с каждым новым летом тень от крон становилась гуще и плотнее.
Когда жарко, играть в тенистой беседке гораздо приятнее. Долгие, ленивые вечера. И мягкое солнце пробивается сквозь листву. И на столе – тени. Ветер шевельнет крону, и резная тень движется по столу. Ты ведь заслужил это. И дети выросли. Вот уже и внуки тянутся из стандартного колодца двора, как эти деревья, туда, где крепче ветер и солнца побольше.
– Пусть они ищут своё, – рассуждали старики.
Я заходил в беседку. Мне нравился щёлкающий звук костяшек. Нравилось слушать неторопливую речь: «отдуплился», «а мы подопрём». Я и теперь помню раздумчивые паузы, финальный удар ладони о стол. Старики удерживали в непослушных артрозных пальцах не чёрные косточки домино, но затяжные, последние свои дни.
Мы жили на первом этаже. Андреич – двумя этажами выше. Имени его я не знал. Говорили просто: «Садись, Андреич, постучим».
Он выходил играть в поношенном коричневом костюме с орденскими планками на груди. Воевал в Отечественную, дошёл до Берлина. Из Германии привёз трофейный немецкий аккордеон. В сторонке, на лавочке, он тихо перебирал клавиши, не мешая игрокам. Потом уносил инструмент и подсаживался к доминошникам.
Над нами жила пенсионерка Анна Захаровна. До последнего она держалась прямо, красила сухие тонкие губы красной
Анна Захаровна жила со вкусом и квартиру обставила богато: импортная мебель из дружественной соц.страны, хрусталь и ковры, тогда еще модные.
Когда она умерла, в квартиру вселился её сын, приехавший с Севера. Он легко смотрел на жизнь. И быстро промотал заработанные матерью хрусталь и гарнитуры. Семьи у него не было. И после очередного запоя, когда кончались водка и деньги, наверное, плохо понимал, что он делает один в пустой трёхкомнатной квартире.
Важна ведь всякая жизнь. Но теперь, спустя годы, я не нахожу значительности в гульбе и прозябании сына Анны Захаровны. Нет здесь того, что называется перстом судьбы. И мне не жалко бездумно промотанных вещей, сданных на барахолку за бесценок. Они и не могли послужить человеку, бравшему их в холодные руки.
Если говорить о моих стариках, то это лишь эпизод угасания того поколения, которое знало непростое время своей зрелости. Работа, опыт и здоровье этих людей приносили им радость и удовлетворение. Ещё оставалась гордость за государство. Была и любовь к детям. Но дети росли и начинали жить своей жизнью, непонятной отцам. Дети с иронией и лёгким презрением говорили: «Эта империя!». Дети слышали, что где–то «за бугром» живут лучше, чем живут они. И слухи, и разговоры с оглядкой отравляли будни.
Мы взрослели, а старики незаметно уходили в тень.
Игроков за столом становилось всё меньше. Мы не замечали этого. Молодость видит только своё. И когда у двери подъезда появлялась красная крышка гроба с чёрным бантом, мы узнавали, что кто–то умер.
Фронтовик Андреич оказался крепче многих.
Иногда он брал в игру и меня. Но в то лето игра чаще не складывалась. И по вечерам всё реже слышался стук костяшек домино. В беседке теперь собиралось поколение с гитарой и дешёвым портвейном.
В один из угасающих летних дней я услышал за приоткрытым окном немецкий аккордеон. Я знал, что играет Андреич. Голос аккордеона нельзя спутать ни с чем.
Он играл громко, на весь двор. Напористо играл, с переливами. Вёл одну мелодию, обрывал и начинал другую. И опять обрывал.
Я не знал этой музыки. Музыка иного времени, может быть другой, побежденной страны, – в ней были печаль и надлом, словно бы переламывалась веточка. Легко, без напряжения, ещё и ещё…
Через два дня, когда тот вечер забылся, у двери подъезда я увидел крышку гроба с траурной каймой по краю.
Семь смертей
Памяти Виталия Николаенко
Во время войны большая семья Николаевых жила в Тбилиси, в старом доме на берегу Куры.
Однажды весной часть берега, подмытого быстрой водой, обрушилась в реку. Маленького Николаева спас дед, подхватив внука с крыльца, на ступеньках которого тот сидел, щурясь и радуясь весеннему солнцу.
Это была одна из возможных смертей Николаева, самая первая, которую он счастливо избежал.