Шрифт:
Anna Quindlen
One True Thing
Пролог
Тюрьма – это не так плохо, как можно вообразить. Когда я говорю «тюрьма», то вовсе не имею в виду собственно тюрьму. Тюрьма – это такое место, которое вы можете видеть в старых кинолентах или документальных фильмах на государственном телевидении: все эти серые пространства со сторожевыми вышками по углам и колючей проволокой, закрученной петлями поверх высокой стены. Тюрьма – это где колотят ложками по прутьям решеток, затевают бунт во время прогулок в тюремном дворе и тащат самого тщедушного мальчишку-первоходка в душевую, пока охранник делает вид, будто не видит, бросают потом на произвол судьбы: пусть выбирается
По крайней мере, я всегда представляла тюрьму именно такой, но ничего подобного не наблюдалось в тюрьме округа Монтгомери. Тут имелось две комнатки: моя старая спальня на чердаке родительского дома была просторнее, чем они обе вместе взятые. Да, решетки здесь были, только закрывались они вручную, а не дистанционно, с бездушным электрическим клацаньем, этаким символом несокрушимости. Темница в стиле комедии Энди Гриффита [1] , тюряга из шоу, скорее дешевая пьеса на летний сезон, чем Достоевский, узилище для загадочного незнакомца, наделенного дрожащим тенорком и прибывшего в город с кожаной сумой через плечо, в которой потом обнаруживается решающая улика.
1
Гриффит Энди (1926–2012) американский актер, телевизионный ведущий, сценарист. – Здесь и далее примеч. ред.
Койки в два яруса, туалет и пол, покрытый пестрым линолеумом, который так напомнил мне коридор больницы в нашем городке, что я задумалась, не один ли и тот же подрядчик поработал. После того как за мной закрылась дверь камеры, полицейский, который привел меня сюда после того, как они взяли мои отпечатки и сфотографировали, бросил на меня сочувственный взгляд, потом ушел. Когда-то давно, в старших классах школы, мы с этим парнем вместе ходили на один и тот же курс «французского для начинающих»: ему предстояло с грехом пополам набрать баллы для посредственного аттестата, а мне – начать долгий и кропотливый труд, увенчавшийся при выпуске премией Французского института. Коридор поглотил звук удаляющихся шагов, после чего воцарилась пронзительная тишина.
С той стороны, где располагался полицейский диспетчерский пост, можно было слышать, как кто-то печатал на машинке, очень неумело, и время от времени – кваканье полицейской двусторонней радиосвязи. Сверху доносилось гудение: смутный, трудно поддающийся определению звук – наверное, от электропроводки, проложенной за звукоизолирующими панелями потолка. Над собой я видела трубки невыразительного дневного света.
Теперь, работая в больнице, я иногда поднимаю голову, и мне кажется, будто я снова вижу этот потолок, эти трубки, что я снова заперта в крошечной каморке. Подавляющее ощущение, но не сказать, что очень уж неприятное.
Сидя на койке с зажатыми между коленями руками, я испытывала лишь облегчение. «Карцер, – вертелось в моей голове. – Тюряга. Кутузка». В попытке нагнать на себя страху с помощью всех этих дешевых жаргонных словечек, которые слетали с омерзительных рыбьих губ Эдварда Дж. Робинсона, когда я смотрела «Позднее шоу» в салоне: погруженный в темноту дом, серо-голубой, точно акулья шкура, экран, отец и мать спят наверху. Вонючая тюрьма, думала я. Большой дом. Но одна мысль никак не желала меня покидать: «Я одна. Одна».
Я легла на койку, подложив обе ладони под щеку, и закрыла глаза, ожидая, что в моих ушах снова раздастся голос, крик о помощи: принести чашку чаю, стакан воды, сандвич, дать еще морфия! – но никто не заговорил; никому я больше не требовалась. И в моей душе воцарился мир, какого я не знала уже давно. А еще я была свободна. Свободна в тюрьме.
И впервые за много дней я даже смогла забыть это зрелище: мой отец с гладкими черными волосами и профилем, несколько расплывшимся из-за возраста и хронической усталости, сует ложку с рисовой кашей в безвольный рот матери, точно ворон, выкармливающий в гнезде своего вороненка. Неопрятные пучки волос на голове, блестящие пустые глаза. Ложка.
И сегодня я все еще вижу эту сцену, она проигрывается перед моим внутренним взором, распадаясь на отдельные составляющие, особенно ее взгляд или его. Но тогда, ночью в тюремной камере, она выключилась на несколько часов. Я только и слышала, что монотонное гудение проводов, которое наводило на меня воспоминания о шуме городской улицы в Лангхорне, если бы вы пошли по ней летним днем, особенно там, где я жила, в районе больших домов.
Там всегда был этот странный гул. Если встать и прислушаться внимательно, вы могли догадаться, что это гудят сотни кондиционеров. Они гнали прекрасный, чистый и холодный воздух в прекрасные, чистые и холодные комнаты вроде наших, где лепнина потолка манила взгляд, который устремлялся вверх, от полированной поверхности обеденного стола, от подушек, разбросанных на большом, обтянутом коричневым бархатом диване напротив камина и рояля фирмы «Стейнвей».
Таким мне все это и вспомнилось, хотя в последние несколько месяцев жизни моей матери наш дом выглядел иначе: после того как диван из комнаты отдыха перетащили в гостиную, чтобы освободить место для больничной кровати; после того как всю мебель отодвинули впритык к стенам, чтобы могло проезжать инвалидное кресло; после того как бархатная обивка дивана была изгажена блевотиной и постоянно текущей слюной.
Сквозь мои веки просачивался тусклый красноватый свет и напоминал мне свет на тех же улицах в конце дня, особенно осенью. В тот волшебный час, когда машины – их было видно так хорошо, что безошибочно определялись владельцы, – бежали по нашим улицам, сворачивая на подъездные дорожки, или катили дальше, чтобы закончить путь где-нибудь в переулках или тупиках. Вон поехал доктор Белнап, педиатр, у которого я лечилась всю свою жизнь; и мистер Фрайер, который работал финансовым консультантом в городе и был одержим игрой в гольф; и мистер Дингл, директор школы, который мог позволить себе жить на нашей улице лишь потому, что его жена получила дом в наследство от родителей.
А потом, поздно ночью, после того как зажигались уличные фонари со своим собственным гудением, возвращались и некоторые другие. Последним всегда был мистер Бест, окружной прокурор. Было время, когда мой брат Брайан развозил местную газету «Трибюн» по утрам, сразу после рассвета, и говорил, что каждый раз, когда он крутил педали вверх по подъездной дорожке, мистер Бест уже дожидался возле бордюра из пахизандры, отгораживающего дом от улицы, и в нетерпении постукивал узкой ногой в кожаном шлепанце. На нем всегда был халат: вельветовый зимой и хлопчатобумажный в полоску – летом. Он никогда ничего не дарил Брайану на Рождество, разве что бейсбольную кепку с девизом «Пусть победит лучший», с намеком на собственную фамилию [2] (такие мистер Бест всегда раздавал в годы выборов).
2
От англ. best – лучший.
Как раз приближался год выборов, когда я угодила в тюрьму.
Мимо моей камеры прошел полицейский. Мне было известно его имя: Скип, – хотя именной жетон извещал, что он Эдвин Как-Его-Там-младший. В последний раз я видела Скипа в декабре на городской церемонии зажигания рождественской елки, когда самой красивой была признана елка моей матери – с яркими, на грани безвкусицы, украшениями и большими красными бантами. Скип был в школьной баскетбольной команде и каждую игру просиживал на скамье запасных (его широкая спина напоминала подставку для книг). На другом конце скамьи обычно торчал коротышка по имени Билл, и оба дожидались, когда их команда вернется с площадки и они снова станут частью нервной суматохи – вроде как при деле. Вероятно, мой брат Джефф был знаком с этим парнем. Скип за городом, в одном из тех одноэтажных коттеджей с двускатной крышей, что понатыканы вдоль сельских дорог, которые местами выписывали головокружительные петли.