Истоки тоталитаризма
Шрифт:
10.2 Временный союз между толпой и элитой
Еще больше, чем безусловная верность членов тоталитарных движений и народная поддержка тоталитарных режимов, угнетает наш ум неоспоримая привлекательность этих движений для элиты общества, а не только для представителей толпы. Было бы в самом деле, безрассудно не считаться с пугающим перечнем выдающихся людей, которых из-за артистических причуд или кабинетно-ученой naivete тоталитаризм может числить среди своих сочувствующих («симпатайзеров»), попутчиков и зарегистрированных членов партии.
Эта привлекательность для элиты дает столь же важный ключ к пониманию тоталитарных движений (хотя вряд ли тоталитарных режимов), как и более очевидная связь их с толпой. Она сигнализирует об особой атмосфере, общем климате, настрое, в котором происходит рост тоталитаризма. Надо вспомнить, что вожди тоталитарных движений и сочувствующие им, так сказать, «старше» масс, коих они организуют, почему, хронологически, массам не приходится беспомощно ждать пока вырастут их собственные лидеры в сумятице разложения классового общества, наиболее заметным продуктом которого эти массы являются. Их уже готовы приветствовать (вместе с толпой, которая была более ранним побочным продуктом правления буржуазии) те, кто добровольно покинул общество еще до окончательного крушения классов. Эти готовые тоталитарные правители и вожди тоталитарных движений еще несут в себе характерные черты представителя толпы, чья психология и политическая философия достаточно хорошо известны. Но что случится, если однажды победит подлинный человек массы, мы все же
В этом отношении положение в Европе после второй мировой войны существенно не отличается от ситуации после первой. Как в 20-е годы так называемое фронтовое поколение (т. е. те, кто воспитывался и еще отчетливо помнил время до войны) создавало идеологии фашизма, большевизма и нацизма и возглавляло движения, так и теперешний общий политический и интеллектуальный климат послевоенного тоталитаризма определяется поколением, лично знавшим время и жизнь, что предшествовали настоящему. Это особенно верно для Франции, где крах классовой системы настал после второй, а не после первой мировой войны. Как и людей толпы и авантюристов эпохи империализма, вождей тоталитарных движений сближало с их интеллектуальными поклонниками то общее свойство, что все они пребывали вне классовой и национальной системы порядочного европейского общества еще до ее развала.
Этот развал, когда самодовольство фальшивой респектабельности сменилось анархическим отчаянием, предоставил первый большой шанс для элиты как, впрочем, и для толпы. Для новых вождей масс, чьи карьеры воспроизводят черты прежних вожаков толпы, очевидны провалы в профессиональной и общественной жизни, извращения и несчастья в частной. Факт, что их жизнь до политической карьеры была неудавшейся, наивно выставляемый против них более благопристойными лидерами старых партий, оказался сильнейшим фактором привлечения масс. Казалось, он доказывал, что новые вожди лично воплощали массовую судьбу того времени и что их показная страсть жертвовать всем для движения, их уверения в преданности тем, по кому ударила катастрофа, их решимость никогда не поддаваться искушению возврата назад, в безопасность нормальной жизни, и их презрение к благопристойности были совершенно искренними, а не просто подогреваемыми властолюбием и его преходящими замыслами.
Послевоенная элита, к тому же, была лишь не намного моложе того поколения, которое позволило империализму использовать и заманить себя «славными» карьерами, выходящими за рамки обычной респектабельности, такими, как спекулянты, шпионы и искатели приключений в образе сияющих доспехами рыцарей и победителей драконов. Она разделяла с Лоуренсом Аравийским жажду раствориться, «потерять свое Я» и неистовое отвращение ко всем существующим стандартам, к любой существующей власти. Если люди этой элиты еще помнили «золотой век безопасности», они также помнили и как ненавидели его и каким неподдельным было их воодушевление при вести о начале первой мировой войны. Не только Гитлер и не только неудачники коленопреклоненно благодарили Бога, когда мобилизация 1914 г. очистила Европу. [712] Потом им всем не надо было корить себя за то, что они стали легкой добычей шовинистической пропаганды или лживых разъяснений о чисто оборонительном характере войны. Представители элиты шли на войну с тревожно-возбуждающим ожиданием, что все их знание, вся культура и строй жизни могут потонуть в ее «стальных бурях» (Эрнст Юнгер). В тщательно отобранных Томасом Манном словах война была «искуплением» и «очищением»; «война как таковая, а не победы, вдохновляла поэта». Или по словам студента того времени: «Имеет значение лишь всегдашняя готовность жертвовать — не цель, для которой сделана жертва». Или по словам молодого рабочего: «Не имеет значения, проживет ли человек несколькими годами дольше или нет. Хотелось бы сделать что-то заметное за свою жизнь». [713] И задолго до того, как один из интеллектуальных поклонников нацизма возгласил: «Когда я слышу слово „культура“ — я хватаюсь за мой револьвер», поэты декламировали о своем отвращении к «хламу культуры» и поэтически призывали «вас — варвары, скифы негры, индейцы — ее растоптать». [714]
712
См. описание Гитлером его реакции на взрыв первой мировой войны: Mein Kampf. Book 1. Ch. 5.
713
См. собрание материалов по "внутренней" хронике первой мировой войны (Hafkesbrink H. Unknown Germany. New Haven, 1948. P. 43, 45, 81, соответственно). Огромная ценность этого сборника для характеристики трудноуловимых тонкостей исторической атмосферы делает отсутствие подобных исследований для Франции, Англии и Италии все более прискорбным.
714
Ibid. Р. 20–21.
Просто заклеймить как вспышки нигилизма это яростное недовольство (от Ницше и Сореля до Парето, от Рембо и Т. Э. Лоренса до Юнгера, Брехта и Мальро, от Бакунина и Нечаева до Александра Блока) довоенным временем и последующими попытками восстановить старое — значит проглядеть, насколько оправданным может быть такое отвращение в обществе, всецело проникнутом идеологическими воззрениями и моральными стандартами буржуазии. Но верно и то, что «фронтовое поколение», в заметном отличии от избранных им духовных отцов, было совершенно захвачено желанием увидеть гибель всего этого мира фальшивой безопасности, поддельной культуры и притворной жизни. Это желание было так велико, что перевешивало по динамической силе и выраженности все более ранние попытки «переоценки ценностей», как у Ницше, или реорганизации политической жизни, как в писаниях Сореля, или возрождения человеческой подлинности у Бакунина, или страстной любви к жизни в благородстве экзотических приключений у Рембо. Разрушение без пощады, хаос и гибель, как таковые, присваивали себе величие высших ценностей. [715]
715
Это начиналось с чувства полного отчуждения от нормальной жизни. Писал же, например, Рудольф Биндинг: "Куда вернее числить нас среди мертвых, среди отрешенных (ибо величие событий отрешает и отделяет нас от всех), а не среди изгнанных, чей возврат возможен" (Ibid. Р. 160). Любопытный след настроений элиты фронтового поколения можно еще обнаружить в гиммлеровском описании того, как он окончательно нашел свою "форму отбора" для реорганизации СС: "…самую суровую процедуру отбора проводят война, борьба за жизнь и смерть. В этой процедуре цену крови показывает достижение…Война, однако, исключительный случай, а надо найти какой-то способ производить отборы в мирное время" (Op. cit.).
Искренность этих чувств видна из того факта, что очень немногих из этого поколения излечил от военного энтузиазма действительный опыт ужасов войны. Выжившие в окопах не стали пацифистами. Они дорожили опытом, который, как они думали, мог послужить четким разделителем между ними и ненавистными респектабельными кругами. Они цеплялись за свои воспоминания о четырех годах жизни в окопах, словно те составляли объективный критерий для становления новой элиты. И не поддались они соблазну идеализировать окопное прошлое. Напротив, эти почитатели войны были первыми, кто признал, что война в эпоху машин, вероятно, не могла бы породить добродетели подобные рыцарственной отваге, чести и мужеству, [716] что она
716
См., напр.: Junger E. The storm of steel. L., 1929.
Это поколение помнило войну как великую прелюдию к распаду классов и их превращению в массы. Война с ее постоянным человекоубийственным произволом стала символом смерти, «великим уравнителем» [717] и потому истинным отцом нового мирового порядка. Страсть к равенству и справедливости, жажда преодолеть стеснительные и бессмысленные классовые границы, отбросить глупые привилегии и предрассудки, казалось, нашли в войне выход из круга старых установок снисходительной жалости к угнетенным и обездоленным. Во времена растущей нищеты и беспомощности отдельного человека, по-видимому, так же трудно противиться жалости, когда она вырастает во всепоглощающую страсть, как и не возмущаться самой ее безграничностью, которая, похоже, убивает человеческое достоинство более верно, чем нищета как таковая.
717
Hafkesbrink H. Op. cit. Р. 156.
На заре своей карьеры, когда восстановление европейского status quo было еще наиболее серьезной угрозой амбициям черни, [718] Гитлер взывал почти исключительно к этим чувствам фронтового поколения. Своеобразное самоотречение массового человека проявлялось здесь как тяга к анонимности, бытию в качестве номера и функционированию только в качестве винтика, короче, как жажда любого преобразования, которое смыло бы прежние лживые самоотождествления с конкретными типами ролей или предопределенными функциями внутри общества. Война переживалась как «мощнейшее из всех массовых действий», которое стирало индивидуальные различия так, что даже страдания, традиционно выделявшие индивидов в силу единственности, неповторяемости судеб, теперь могли быть истолкованы как «инструмент исторического прогресса». [719] И даже национальные разделения не определяли границ тех масс, в которые желала погрузиться послевоенная элита. Как ни парадоксально, первая мировая война пригасила безотчетные национальные чувства в Европе, где в межвоенный период было гораздо важнее принадлежать к «окопному поколению», безразлично на чьей стороне, чем быть немцем или французом. [720] Нацисты всю свою пропаганду строили на этом размытом товариществе, этой «общности судьбы» и завоевали на свою сторону большое число ветеранских организаций во всех европейских странах, тем самым доказав, насколько бессодержательными стали национальные лозунги даже в рядах так называемых правых, которые использовали их ради внесения дополнительных оттенков в идею насилия, а не за их особое национальное содержание.
718
Heiden K. (Op. cit.) показывает, как последовательно Гитлер ставил на катастрофу в начале движения, как он боялся возможного оздоровления Германии. "Раз шесть [во время Рурского путча], разными словами он твердил своим штурмовым группам, что Германия гибнет. "Наше дело — обеспечить успех нашему движению"" (Р. 167) — успех, который в тот момент зависел от провала общегерманской борьбы в Руре.
719
Hafkesbrink H. Op. cit. Р. 156–157.
720
Это чувство было широко распространенным уже во время войны, когда Рудольф Биндинг писал: "[Эту войну] нельзя сравнивать с обычной военной кампанией. Ибо там один руководитель противопоставляет свою волю воле другого. Но в этой Войне оба противника лежат на земле и только Война имеет свою волю" (Ibid. Р. 67).
Ни один элемент в этом общем интеллектуальном климате послевоенной Европы не был очень уж новым. Еще Бакунин признавался: «Я не хочу быть Я, я хочу быть Мы», [721] а Нечаев исповедовал евангелие «обреченного человека», не имеющего «ни личных интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже собственного имени». [722] Антигуманистическим, антилиберальным, антииндивидуалистическим и антикультурным инстинктам фронтового поколения, их яркому и остроумному превознесению насилия, власти, жестокости предшествовали неуклюжие и напыщенные «научные» доказательства империалистической элиты, будто борьба всех против всех есть закон вселенной, что экспансия — это в первую очередь психологическая необходимость, а потом политический прием и что поведение человека должно следовать таким всеобщим законам. [723] Новым в писаниях фронтового поколения был их высокий литературный уровень и подлинно глубокая страсть. Послевоенные писатели больше не нуждались в научных доводах от генетики и почти (или совсем) не пользовались собраниями сочинений Гобино или Хаустона Стюарта Чемберлена, кои принадлежали уже к культурному хозяйству филистимлян-обывателей. Они читали не Дарвина, а маркиза де Сада. [724]
721
Бакунин в письме от 7 февраля 1870 г. См.: Nomad M. Apostles of revolution. Boston, 1939. P. 180.
722
"Катехизис революционера" написан либо самим Бакуниным [существуют современные исследования, твердо отрицающие это (см.: Пирумова Н. М. Бакунин. М.: Молодая гвардия. 1970. С. 298–301). — Прим. пер.], либо его учеником Нечаевым. О вопросе авторства и полный перевод текста см.: Nomad M. Op. cit. Р. 227 ff. Во всяком случае, "система полнейшего пренебрежения любыми стеснениями простого приличия и честности в отношении революционера к другим людям… вошла в историю русского революционного движения под именем "нечаевщины" (Ibid. Р. 224).
723
Среди этих политических теоретиков империализма выделяется: Seilliere E. Mysticisme et domination: Essais de critique imperialiste. 1913. См. также: Sprietsma С. We imperialists: Notes on Ernest Seilliere's philosophy of imperialism. N.Y., 1931; Monod G. // La Revue Historique. January 1912; Esteve L. Une nouvelle psychologie de l'imperialisme: Ernest Seilliere. 1913.
724
Во Франции с 1930 г. маркиз де Сад стал одним из любимейших авторов литературного авангарда. Жан Пулен в своем "Вступлении" к новому изданию романа де Сада "Les infortunes de la vertu" (P., 1946) замечает: "Когда я вижу сегодня, как много писателей сознательно пытаются отбросить искусственность и литературную игру ради невыразимого [un evdnement indicible]… со страстью ищут возвышенное в позорном, великое в губительном… я спрашиваю себя… не повернулась ли наша современная литература, в тех ее частях, кои кажутся нам наиболее жизненными (или, во всяком случае, наиболее агрессивными), полностью к прошлому и не был ли именно де Сад тем, кто определил ее лицо". См. также: Bataille G. Le secret de Sade // La Critique. T. 3. 1947. No. 15–16, 17.