Исторические портреты
Шрифт:
По-видимому, бывший королевский архитектор решил, что оставаться в Париже ему и вообще в 1793 году не очень удобно: люди, состоявшие на службе при старом строе, были на дурном счету, особенно в столице. Подвернулась как раз работа в провинции: постройка какого-то театра. С. уехал, оставив семью в Париже. Отсюда и пошла переписка: гувернантка, считавшаяся членом семьи, посылала ему подробные отчеты. Старшая дочь была замужем. Сын, юноша призывного возраста, записался добровольцем в армию и, по принятому тогда выражению, «полетел на границу». В квартире на улице св. Марка остались жена, гувернантка и 14-летняя Зигетт, общая любимица всей этой на редкость дружной семьи.
Она была очень хороша собой, умница, имела разные таланты. Знала наизусть чуть не всего Расина, пела, рисовала. Воспитание ей дали самое лучшее. Ее литературным образованием ведал гремевший тогда поэт Лебрен,
Вставали парижане рано, часов в семь. Как только Зигетт просыпалась, в доме начиналась суматоха, хохот, крики, пение. Утренний завтрак был скромный. Позавтракав, Зигетт неслась в спальную матери, которая вставала гораздо позже и пила кофе в постели. В спальной декламировались заученные наизусть накануне стихи. Вероятно, заучивалось и творчество Пиндар-Лебрена. Великий поэт творил каждый день или, точнее, каждую ночь: он говорил Шатобриану, что «Бог посещает его регулярно между тремя и четырьмя часами утра». Когда материнские восторги прекращались, Зигетт убегала в школу. Она посещала курсы по разным предметам знания, порою курсы довольно неожиданные, например по ассириоведению. Но регулярные занятия по утрам происходили в школе живописи; живопись была главным талантом и главной страстью Зигетт. Разумеется, ее сопровождала горничная, она же кухарка, Тереза: нельзя же отпускать бедную девочку одну. А так как первый завтрак был легкий, то горничная относила в школу разные съестные припасы: ведь бедная девочка вернется домой только в четвертом часу дня!
В четвертом часу бедная девочка действительно возвращалась и, по словам ее гувернантки, еще на лестнице раздавались крики: «Есть! Я умираю от голода!» Суматоха в доме возобновлялась: Зигетт пришла, Зигетт голодна, накормите Зигетт! Обед бывал вполне основательный — не стану утомлять читателей перечислением блюд. Затем мать, дочь и гувернантка отправлялись делать покупки. Были они люди небогатые и покупали вещи недорогие, однако туалетами и модой интересовались чрезвычайно. Какое-то платье, купленное за 22 франка на рю дю Бак, занимает в переписке немало места.
Под вечер приходили друзья. Зигетт показывала свои музыкальные дарования. Клавесин уже выходил из моды и употреблялся только при аккомпанировании певцам. Лет за двенадцать до того Эрар выпустил первые рояли. Надо ли говорить, что для Зигетт нашлись 150 франков, рояль был для нее приобретен. Пиндар-Лебрен читал грозные республиканские стихи. Иногда мать и дочь пели трогательные романсы. Слушатели, случалось, плакали от умиления: как хорошо! После ухода гостей (или вместе с гостями) хозяева уходили «дышать свежим воздухом» на Итальянский бульвар. Часто отправлялись в театр, в оперу или в драму. Билеты покупались, вероятно, дешевые: денег было очень мало.
Все это происходило весной 1794 года, то есть в пору высшего исступления робеспьеровского террора! В Париже ежедневно казнили 40—50—60 человек. Добавлю, что улица св. Марка находилась очень близко от Конвента, на расстоянии какого-нибудь километра от Революционного трибунала и от мест публичных казней. По существу, тут нет ничего нового, но столь замечательные в этом отношении документы мне до сих пор не попадались.
IV
К сожалению, в переписке ничего не сообщается о школе живописи, в которой училась Зигетт. Но тут у нас есть другие источники: историческая и мемуарная литература немало занималась Луи Давидом.
Школа Давида и комнаты его помощников находились в Лувре. Этот дворец, как и «Отель Инвалидов», имел свою конституцию, посложнее английской. В нем размещены были самые разные учреждения и жили самые разные люди. От комнат школы давно ничего не осталось. Помещалась она в углу северного и восточного фасадов дворца; теперь на ее месте устроена лестница. Большая зала освещалась одним огромным окном. Стояла в ней странная мебель, та самая, которую можно увидеть на картинах Давида: он с натуры ее и писал. Были еще какие-то «курульные кресла», стулья из красного дерева, сделанные по его рисункам Жакобом в древнеримском или в этрусском стиле. На стене висели «Горации».
Давид тогда уже находился на вершине славы. Его еще при старом строе (очень к нему благосклонном) сравнивали с Рафаэлем и с Тицианом. «Горации» произвели революцию в «Салоне» 1785 года, «самом знаменитом из всех салонов в истории живописи». После «Брута» светские дамы Парижа, а за ними дамы всего мира стали носить римские прически «по Давиду», столяры изготовляли мебель «по Давиду», ювелиры работали «по Давиду» и т.д. В 1794 году, как член Конвента, как близкий друг Робеспьера, он вдобавок пользовался огромным влиянием: одно его слово могло осчастливить, могло погубить художника (иногда действительно и губило). По положению это был Горький Французской революции. Разумеется, как художник он был неизмеримо крупнее, чем Горький как писатель. «Марат» {55} , написанный якобы с натуры, тотчас после убийства, окончательно упрочил его славу.
55
Должно сказать, что и через тридцать лет после того, на старости, в изгнании, давно изменив своим революционным «убеждениям», Давид продолжал считать «Марата» своим лучшим созданием. В двадцатых годах XIX века разные короли и магнаты, частью ради оригинальности, частью ввиду мировой славы Давида, охотились за его «Маратом» и предлагали заплатить огромные деньги. Он этой картины не продал и детям завещал не продавать. Брюссельскому музею, не так давно присылавшему ее на выставку в Париж, она досталась в дар от внука художника. Давид знал себе цену. Однако мании величия, столь распространенной среди людей искусства, у него не было. На старости лет, увидев греческие статуи, вывезенные лордом Эльджипом из Афин, он только вздохнул: вся жизнь была ошибкой, — если б знал это прежде, писал бы совершенно иначе.
О моральных качествах Давида говорить, к сожалению, не приходится. В нашумевшем столкновении с жирондистами он требовал, чтобы они непременно его убили: «Je vous demande que vous m'assassiniez!» Накануне 9 термидора обещал «выпить цикуту с Робеспьером». Никто его не убивал, и цикуты он не выпил — Давид любил цикуту только на картинах. Через несколько дней после переворота он сам объяснял в Конвенте, что 9 термидора у него расстроился желудок, что он должен был принять слабительное и решительно ничего ни о чем не знает: «Этот несчастный (то есть Робеспьер) меня обманул».
Вся политическая деятельность Давида была сплошным курьезом. О его отношениях с Наполеоном можно было бы написать забавную книгу. Он все желал писать императора скачущим на коне, с поднятым мечом в руке. Наполеон указывал, что это было бы не вполне точно: главнокомандующий никогда в кавалерийских атаках не участвует. Компромиссом был «Переход через Сен-Бернар», где Наполеон изображен без поднятого меча, но тоже не в очень реалистическом стиле. Писал Давид императора много раз, и неприятности выходили неизменно. В «Раздаче орлов» между фигурами Евгения Богарне и Гортензии режет глаз странная пустота, непонятная при необыкновенном композиционном искусстве Давида. Объясняется она тем, что пока художник, составив отличный план, писал заказанную ему картину, Наполеон развелся с Жозефиной: Давид счел необходимым убрать с полотна фигуру опальной императрицы. Со всем тем, продажным человеком, в настоящем смысле слова, Давид не был. Он просто был «впечатлителен», и так как вдобавок ничего ни в чем, кроме искусства, не понимал, а власть, влияние, почет любил чрезвычайно, то более или менее искренно восхищался поочередно всеми высокопоставленными или влиятельными людьми: восхищался Маратом, восхищался Робеспьером, восхищался первым консулом, восхищался императором, непременно восхитился бы и Людовиком XVIII, если бы это оказалось возможным для бывшего «режисида» {56} . Я не сомневаюсь, что, случайно очутившись по воле судеб в Кобленце, Давид с не меньшим жаром писал бы контрреволюционные картины. Вместо Марата он мог бы столь же благоговейно изобразить Шарлотту Корде и надпись «Марату — Давид» заменилась бы надписью «Шарлотте — Давид».
56
regecide – цареубийца